Рай где-то рядом
Шрифт:
— Неужели никакого разумного объяснения нет? — Нет! В том-то и дело, что нет. — Ботинок там и лежит? — Нет, я забрал. — Зачем?
— Зачем?! Понятия не имею зачем! Перепугался до смерти, и все. — Где он? — В туалете. Хотите посмотреть?
— Обойдусь. Зато если Уоррены вздумают подать в суд, мы пригласим желающих на крышу: дескать, полезайте и ищите, милости просим! А ботинка-то никакого там и в помине нет! Если эта история всплывет, к нам стекутся психи со всей Америки и разобьют на нашей автостоянке палаточный городок. Уинстон кивнул:
— Пожалуй, вы правы… А с ботинком-то что делать? — Что за вопрос. Вышвырните к чертям. — А это не противозаконно?
— Милый мой, вы же юрист! Нашли ботинок. Выкинули хлам. Точка.
Выпроводив Спрага, Пикстон тяжело вздохнул.
БЕСПОКОЙНАЯ НОЧЬ
Норму, вернувшуюся из Канзас-Сити, дома ждала куриная запеканка с грибами. Ее оставила миссис Рид, с запиской: «Ешьте на здоровье, не пропадать же добру». Норма обрадовалась, что готовить самой не придется, и принялась за ужин. Мэкки дотошно расспрашивал ее об Элнер, и разговор вкупе с долгим днем так утомил Норму, что она легла в половине десятого и сразу уснула. Однако спала она беспокойно. Слова тети Элнер преследовали ее, Норма вспоминала их снова и снова, даже во сне. В три часа ночи Норма вдруг подскочила на кровати и громко произнесла: — Да это же песня Джонни Мэтиса! Проснулся Мэкки. — Ты о чем? — сонно пробормотал он.
— «Счастье — дело наших рук». Помнишь? «Оглянись вокруг, мой друг, счастье — дело наших рук…»
Мэкки потянулся к выключателю, зажег свет и уставился на жену: — Ты в своем уме?
— Вслушайся, Мэкки! — Она продолжала напевать: — «Надо улыбаться… в жизни много солнца…» Неужели забыл?
— Забыл. Ты лучше на часы посмотри — три часа ночи!
— Зато я прекрасно помню. У Линды была пластинка, она ее без конца крутила. Тетя Элнер пересказывала нам старую песню Джонни Мэтиса! Теперь понял? А хрустальная лестница? Это же из ее любимого церковного гимна! Все ей приснилось, Мэкки. Не была она ни в каком раю. — А я что говорил? Давай спать.
Мэкки погасил свет, и успокоенная Норма притихла. Теперь-то понятно, почему рассказ тети Элнер показался слышанным тысячу раз! Но стоило ей осознать, что небесная прогулка тети Элнер — всего лишь сон, непонятная грусть нахлынула на нее. Не было никакого знака свыше, чуда, откровения. Крохотный, робкий лучик надежды угас. Все вернулось на круги своя, и былые сомнения вновь прокрались в сердце. До чего же страшно и неуютно без цели, а завтра новый день — беспокойные двадцать четыре часа, которые нужно прожить. Слезы покатились по щекам Нормы. Быть может, прав Мэкки, что жизнь на Земле возникла случайно. Мы всего-навсего кучка головастиков, что выползли из воды и научились ходить, — и все равно страшно думать, что после смерти мы провалимся в черную дыру, обратимся в ничто. Для чего тогда вообще жить на свете? С ее бесконечными терзаниями никак нельзя без веры, что хоть крохотная частичка ее уцелеет, будет жить вечно… Если же вечной жизни нет… Не поверить ли в переселение душ, как Ирен Гуднайт? Та божится, что в ее пекинеса Линь-Линь вселилась душа ее покойного мужа Ральфа: песик точно так же храпит, у него тот же взгляд. Лучше уж такая вера, чем никакой. Норму поразила новая догадка: если переселение душ существует и ей суждено воскреснуть, то не приведи Господь очутиться в какой-нибудь дикой стране, где нет ни здоровой пищи, ни хорошей косметики — без ее любимого крема «Мерл Норман» не стоит и возвращаться в этот мир. Норма достала бумажный платочек, вытерла глаза, высморкалась и уснула.
ОТЧЕТ
На другое утро Франклин Пикстон выслушал у себя в кабинете
— Итак, доктор Гульбрансон, каково ваше заключение? Доктор Гульбрансон поднял глаза:
— Хоть убейте, представления не имею, Франклин. Я бы сказал, каприз природы.
Франклин повернулся в кресле, выглянул в окно.
— Каприз природы? Ну-ну. Так я и доложу председателю совета директоров, что она умерла, а через пару часов встала и заговорила по капризу природы? Или мне встать и трижды пропеть: «О чудо из чудес»? Как по-вашему? Доктор Гульбрансон покачал головой: — Не знаю, что и сказать, Франклин. Иногда случается необъяснимое. Необъяснимое
В тот день, когда Элнер привезли в больницу, на ее этаже дежурила санитарка Ла-Шонда Мак-Уильямс, коренастая, веснушчатая, с кожей цвета кофе со сливками. В четыре часа первого апреля Ла-Шонда радовалась, что смена подходит к концу: она, как обычно, встала в четыре утра, оставила не столе завтрак для матери, поехала на автобусе с пересадкой через весь город, чтобы успеть в больницу к половине шестого, и отдежурила двенадцать часов. А как только засобиралась домой, ее вызвали на первый этаж за вещами пациентки.
Внизу медсестра из приемного отделения сунула Ла-Шонде одежду миссис Шимфизл: коричневые войлочные тапочки, завернутые в бурый клетчатый халат, и необъятные белые хлопчатобумажные трусы. — Вот. Это для миссис Шимфизл. Ла-Шонда взяла одежду: — Драгоценностей нет?
–
— Нет, это все, — бросила на ходу медсестра и поспешила принимать нового больного.
Ла-Шонда взглянула на скудные пожитки: негусто, а халат до того затаскан, будто с нищенки. Знала бы она, что трусы и вовсе попали в больницу по чистой случайности. Элнер в то утро сомневалась, стоит ли их надевать, но все-таки решила надеть — на дерево лезть как-никак.
Ла-Шонда достала из подсобки большой белый пакет с надписью «Личные вещи» и, когда сворачивала халат, нащупала в кармане что-то мягкое. Сунула руку и достала сверток из полотняной белой салфетки с вышитыми золотыми буквами: «Д. С». Внутри оказался порядочный кусок пирога. «Наверное, положила в карман перед уходом», — подумала Ла-Шонда. Она ткнула пирог пальцем — мягкий, влажный, как только что из печи. Хм, даже не успел зачерстветь. Ла-Шонда топталась на месте, гадая, что с ним делать. Миссис Шимфизл его есть не позволят — мисс Ревест, больничный диетолог, решительно против всего мучного и сладкого, — а выбросить жалко, пирог-то уж больно хорош с виду. И Ла-Шонда, достав из тумбочки пакет, сунула в него пирог, — это ведь не кража, все продукты положено выбрасывать. Вот обрадуется мама! Она, бедняжка, стала совсем плоха, почти не встает с постели. Ла-Шонда забрала ее к себе в Канзас-Сити из родного Арканзаса. Она знала, что старушке будет неуютно в тесной городской квартирке, но иначе никак. Ла-Шонда аккуратно свернула одежду, пропахшую сдобой. Мелькнула мысль съесть пирог самой, но Ла-Шонда пересилила себя. Сложив вещи в белый пакет, Ла-Шонда отнесла их на первый этаж и отдала племяннице миссис Шимфизл.
Вечером, когда Ла-Шонда вернулась домой, мать спала в гостиной, в одной ночной рубашке, без одеяла. «За что ей такая судьба, — глядя на нее, думала Ла-Шонда, — на старости лет мучиться артритом, без страховки и без гроша за душой?» Хорошо хоть, в больнице Ла-Шонде позволили включить мать в свой полис, иначе не на что было бы покупать лекарства. Бедная мама — всю жизнь проработала в прислугах, вырастила пятерых детей, по вечерам стирала и гладила на дому и никогда не видела больше семидесяти долларов в неделю! Единственное ее утешение — церковь, но в последнее время она совсем ослабла и больше туда не ходит, а у Ла-Шонды сейчас главная забота — накормить ее, поддержать силы. Всех детей мать с малых лет водила в церковь, но судьба разбросала их по стране, они живут своей жизнью, и в церковь ходит лишь одна из сестер. Сама Ла-Шонда больше туда ни ногой. Мать твердит, что Бог милостив, да что-то не видно. Если этот, извините, Бог заставляет страдать хоть одного из своих, простите, детей — знать она не желает такого Бога!