Разбойник Кудеяр
Шрифт:
— Всякое злодейство злодейством же и наказуемо. Сами про то не забывайте и другим забывать не велите, ибо дорого ныне стоит такая забывчивость. Кудеяр вернулся.
Наборщик Федька к игумену Всехсвятского монастыря Паисию входил не как к господину, а как к второстепенному, трясущемуся от страха сообщнику. Паисий был родом грек, он отведал Соловков, сиживал в башне Воскресенского монастыря на Волоке-дамском — и потому поставил себе за правило быть угодным всякому, кто от патриарха, от царя, от царевых ближних людей.
Федька, добравшись до
— Подай вина! — приказал он келейнику Паисия, разлегшись на лавке в полушубке и в сапогах.
Келейник знал наборщика и не перечил. Федька выпил в один дых чашу крепкого двойного вина, содрогнулся, расставаясь с внутренним холодом, скинул полушубок, возлег, протягивая ноги келейнику.
— Сапоги стяни!
Келейник повиновался.
У Всехсвятского монастыря в судьбе то день и солнце, то ночь без луны.
В молодые годы царя Иоанна Васильевича, когда верх взяли нестяжатели, не желавшие монастырской собственности, всехсвятских монахов отправили на исправление в северные суровые монастыри. Лет десять стоял монастырь пуст. Населен же он был в считаные дни, превращенный непререкаемой царской волей в женскую обитель. Царь-перун назначил сей каменный дом за крепкой стеной печальным пристанищем для бесчисленных своих наложниц. Господин — праведник, и слуги у него праведные, господин — сатана, и слуги все сатаниилы. Господин разженится — тотчас разженятся, угождая, и слуги его. Престранные монахини собирались во Всехсвятском монастыре.
Жизнь здесь шла под стать царству: слова не скажи, самих вздохов своих берегись. За печаль на лице монахини попадали в подвалы на цепь.
И вот что удивительно! Ни единой слезы не выкатилось из-за стен белого монастыря, но страшен народу был сей дом Христовых невест.
Страшен и притягателен. Уже во времена Иоанна Грозного игуменья Хиония, что значит «снежная», превратила обитель в милосердное пристанище калек и выродков. Милосердие оказалось прибыльным, на угодных Богу бедняжек жертвовали щедро и многие. Видно, надеялись данью телесному безобразию, которое у всех на виду, очиститься от невидимого миру душевного уродства. С этой поры местные крестьянки, произведя на свет колченогое дитя, почитали себя счастливицами. Уродцы стоили хороших денег. Лошадь можно было купить.
Природа, однако, милостива: ошибки у нее редкостны, а фантазии на безобразное у нее и подавно нет.
И появились в монастыре особые умелицы. Теперь за уродством не гоняли по городам и весям добросердых странниц. В искусных руках здоровое дитя превращалось в такое чудовище, какого и на дне моря не сыщешь. Из тьмы монастырского подземелья однажды вывели к свету человека с ногами без костей, с телом, скрученным, как винт, и с двумя головами.
В Смуту ловкие люди Самозванца в поисках сокровищ напали на тайну монастыря. Непризнанный позже патриарх Игнатий, не предавая дело огласке, «вспомнил», что Всехсвятский монастырь испокон веку был мужским, а посему черниц посадили в телеги и развезли по разным обителям. И снова был он пуст, покуда не вернулся из плена патриарх Филарет. Монастырь населили монахами-книжниками, и немало среди них оказалось выходцев из чужих земель: греков, молдаван, малороссов.
Велика была у Федьки, патриаршего человека, спесь, но перед Паисием не посмел изгаляться. Поклонился, под благословение подошел. Но, выказав смиренность, говорил, как приказывал:
— Лепо ли, что у монастыря под боком колдунья живет припеваючи?
— Колдунья?! — изумился Паисий.
— Да про нее все знают, кроме тебя, авва! Чересчур берегут монахи покой господина своего!
— Что за колдунья? Где?
— В Можарах, авва! Жена дьячка. Под боком у церкви, от церкви кормится, творя черное бесовство. Маланьей зовут.
Паисий поднял глаза — озарил:
— Вот и увези ее на новое место, от греха и с глаз долой.
— То мое дело, кого везти и куда. Не отписывать же мне патриарху, что игумен Паисий для тайных надобностей колдунью подле себя держит…
Паисий усмехнулся.
— За обиду костром платишь? Не страшно ли? Как бы пламя тебя самого не высветило. Не снопы собрался с поля украсть — целое селение.
— Оставь мои печали мне. — Глаза у Федьки светились, как у кота. — Она, ведьма, волкам собиралась меня скормить. Сама обернулась волчицей и лошадь — в клочья.
Паисий молчал, и Федька кинулся к нему, как с цепи. Зашептал в самое лицо:
— Я все тайники ваши повыпотрошу, коли не сделаешь по-моему. По Соловкам, что ли, скучаешь?
— Как безжалостны русские к своим же людям! — Паисий перекрестился. — Но ты же сам знаешь, у меня нет власти жечь людей за еретичество, то дело наитайнейшее, царское.
Федька лицом потемнел, глаза сделались пустыми.
— Кто дознается? Кто вступится за бабу? Выбирай, авва, или она — в огонь, или монастырь спалю. Мои люди много хуже разбойников. — И, приложив ко рту ладонь, шепнул Паисию в самое ухо: — Ходит слух, будто ты, авва, разбойника Шишку в услужении держишь?
Паисий встал во весь свой прекрасный рост.
— Одно истинно. Шишка на исповедь ко мне являлся. Держу его, как собаку. Без ошейника он хуже упыря. И вот мой сказ: исполню нужное тебе, ты же исполни свое, но изволь впредь не объявляться в нашем краю.
— Изволю, — ощерил рыбьи зубки просиявший Федька. — Потом изволю. Покуда же в монастыре твоем поживу, потерпи и не обессудь.
Утром Маланья пошла на задний двор поглядеть на дьячка своего: не смея переступить порога избы, спал он в баньке, воруя из поленницы дрова и из сеней лук, да еще сливки с кринок схлебывал, чтоб убыток был неприметен. Это для Маланьи-то!
Ночью, выйдя во двор, Маланья слышала, как дьячок кашлял, и как от его вздохов распирало бревна, и как они тотчас грустно опадали, потрескивая, поскрипывая.
Маланья отнесла пьянчуге горшок со щами да плошку с отваром из сушеных листьев капусты.
Дьячок благодарственно взвыл, но высунуть свою бесстыжую рожу за дверь не посмел. И Маланья сама прослезилась. Почувствовала, как отходит сердцем, мягчеет взором. Зашла, вздохнув, в сени, а в уголку, на ларе — Ванюшка. Стоит не шелохнется, но вот он, не призрак — явь, хоть потрогай.