Разбойник Кудеяр
Шрифт:
Хозяин ушел в церковь на водосвятие. Вот уж как с полгода в можарской церкви не было священника. Свой можарский поп умер, а гулящие попы хоть и забредали, да подолгу в Можарах не засиживались. Одним было скучно и небогато, другие сильно зашибались вином, и прихожане колотили их и гнали. Маланьин дьячок Иван тоже был пьяница, но свой.
— Анюта! — обрадовалась Маланья девушке. — А я ждала тебя. Сбрасывай шубейку, садись к свече поближе, поглядеть на тебя хочу.
Анюта, холодея, — кто знает, что у колдуньи на уме, — разделась, сняла валенки, подошла к столу.
— Садись! Мазюней тебя
— Не надо так, — попросила Анюта, — девушки меня не обижают. Им дядя Емельян на Рождество платья справил, а про меня забыл, так они за меня просили.
— Не допросились?
— Не допросились. — Анюта опустила глаза.
— Эх, Емеля, Емеля! Под крышей в хлеву все свои лапоточки старые вывесил, чтоб скот водился, а того не докумекает: жадному да робкому не знать удачи.
— Не говори так. Удача есть в доме. У хозяина теперь четыре коровы, да три телки, и лошадки три.
— Овечек полсотни?
— Поболе.
— И все жадничает? — засмеялась Маланья. — А знаешь, девушка, перед твоим приходом ухозвон у меня был. Так и пело!
— И что будет? — испугалась заранее Анюта.
— А будет тебе веселая дорога. Большая!
— Откуда ей взяться, дороге-то? Куда я из Можар?
— Не век же тебе девушкой быть!
И опять засмеялась. Анюта покраснела, и молчок. А спросить хочется. И вот поднимает она глаза на Маланью, темные, блестящие, как вишни, зреющие на хорошем солнце, на теплом дожде.
— Кто же он, жених мой?
— Не знаю. Сама погляди.
— А как?
— Научу.
Анюта побледнела, а у Маланьи ямочки на щеках.
— Ишь какие вы все боязливые. Колдуньей меня зовете, а я ведь с чертом не знаюсь. Он мне враг. Надула я его.
— Черта?! — Анюта перекрестилась.
— Не все нам в дураках ходить. Молодая была, как ты, а нарядов мне хотелось пуще тебя. Вот и вошла я с ним в сговор.
Анюта только рот ладошкой закрыла.
— Слышу, зовет меня на конюшню. Амороз стоял, куда нынешнему, дело тож в Крещенье было. Пошла. «Протяни, — говорит, — руку за угол!» Исполняю все, как велено. Чую, будто пух в руке — одежа. Договор сует: «Подпиши!»
— Самого-то видала?
— Самого-то? Ты, девушка, слушай, не спрашивай. Договор, значит, сунул мне, а я думаю — дудки. Подпишешь, а как петухи пропоют, все мои наряды пылью развеются. Говорю: «Одежды померить надо, не узки ли?» — «Иди, померь», — отвечает. И — хохот. Хохочет рядом, а по лесу прокатывается.
— Тетя Маланья, и ты не боялась?
— Я и теперь никого не боюсь. Ну, пришла домой. Свое скинула, чертово надела. Все к телу, все к лицу. Смотрю на — не нагляжусь. Слышу, зовет. Опять на конюшню пошла. «Впору?» — «Впору, — говорю. — Только вот сережек золотых, с камушком изумрудом для зеленых моих глаз недостает». Притащил сережки, а я как брошу. «Обман! — кричу. — Камушки-то с гулькин нос!» Подхватил черт сережки и бежать. Другие несет. «Вот, — говорит, — лучше не бывает». Точно! Уж такие пригожие, уж так горят — глазам больно. А он в душу лезет: «Подписывай договор, петухи скоро закричат». Но и я себе на уме. Коль черт спешит, мне спешить не надо. Опять за свое: «Пойду в зеркало погляжусь». Дома сережки нацепила — веришь ли, Анюта, у польского короля такой королевы не бывало. «Ну, — думаю, — не расстанусь с нарядом ни за что на свете». Разделась, серьги сняла да как шастну на чертово добро из кувшина святой водой! Тут и петух запел. Ох и завыло! И в трубе, и на улице, и в лесу. А мне хохотно. Посмеялась, Анюта, я в свое удовольствие. Ни над одним мужиком так не смеялась, как над чертом.
Анюта слушала ни жива ни мертва, но про свое не забыла:
— Как же мне все-таки на суженого взглянуть?
— Мазюню ешь! Отведаешь — скажу.
Кушала Анюта мучицу из репы с патокой со вздохами.
— Не томись уж! — ледяным хохотком хохотнула Маланья. — Средство скажу верное. Не сробеешь?
— Не сробею!
— Лешего надо вызвать.
— Как?
— Лешего вызвать просто. Сложи три бороны шалашиком, сама в шалашик сядь. Все увидишь, а он тебе худого не сделает, не доберется. Бороны-то колючие. Да смотри не молись на ночь. Помолишься — не придет.
Захолонуло сердечко у Анюты, а виду не показывает. Уж больно суженого посмотреть хочется.
Луна торжествовала над землей. Ночь расступилась. Белые поля, ликуя, двигались едва приметно. А лес, припорошенный снегом, стоял, как замок, неподвижен и опасен. В нем схоронилась ночь со всеми тайнами, а тайны ночи злы.
Ах, чепуха какая! Ночь прекрасна. Она не оскорбляет глаз нелепым буйством красок. Днем снег слепит. Днем каждая снежинка сияет, будто самоцвет, и невозможно средь обманных россыпей найти алмаз. А ночью — нет обмана.
Не всему известно свету: Под луной обмана нету. Коль алмаз, так уж алмаз, И любовь не для показу И чужих не терпит глаз!Ванюшка-леший в поле заигрался. Камушки красивые искал и находил. Ах, как над рекой на круче полыхнуло голубое!
Ванюшка весело покатился на своих кривых по сугробам, по мягкому свежему снежку, прыгая на закорки поземному ветру и пролетая с ним над ложбинками. Никаких следов!
И никто никогда не догадается: алмазы не за тридевять земель, алмазы расцветают на морозе в лунную ночь, и нет ничего голубее и ласковее, чем они.
Ванюшка, горбясь, — лешим тоже бывает холодно, — забежал на кручу, сорвал выросший на юру огромный, в кулак, алмаз, положил его в шапку, а шапка была полнешенька, потер уши, нос, поднял воротник шубейки и увидел дедушкиных лошадей.
Ванюшка, бегая от камушка к камушку, забыл, зачем его послали, а теперь увидел и вспомнил. Кони паслись внизу, за рекой. Они объедали вершинки сугробов, роняя с губ крошечные голубые капельки. Ванюшка обрадовался коням, засмеялся, ухватил пролетавшую мимо вьюгу за космы, и она, повизгивая от боли и обиды, принесла его к лошадям. Тут он отпустил вьюгу. Она бросилась наутек и не заметила, что озорник Ванюшка зажал в кулачке три прекрасных ее серебряных волоска. Вьюга от боли взвилась столбом к луне, обожглась, свернулась в кольца и растаяла, вокруг луны тотчас засияла лунная радуга.