Разговор со старым ружьем
Шрифт:
На Красноярском море бардак этот предстал воочию. Рыбачивший на водохранилище Камской ГЭС зимой и летом, пережил я первоначальную вспышку рыбного изобилия и полное умерщвление всего живого, по мере сгнивания под водой лесов, кладбищ, построек, отхожих мест. Уже и хищная рыба — судак, щука, окунь поражены были эпистархозом, попросту говоря — глистами. Помню, как жутко мне стало, когда один хороший стрелок ударил влет косача на вырубках и за птицей потянулись какие-то нити, а я подумал — кишки, но то были глисты. Заразой пораженное, предстало передо мной рукотворное сибирское море, сплошь забитое погибшим лесом, потопленными селениями, пашнями, пастбищами. Рыба и здесь была заражена, парализованно бегала по верху воды, всплывала вверх брюхом в заливах, обожравшееся воронье да жадные чайки громко базарили, хватая из зеленого киселя богатый корм.
Иногда мы сходили на
Я очень быстро устал от пейзажа, знакомого мне по Уралу, и стал много ездить по Сибири. Побывал несколько раз в Эвенкии, в обжитом мною в детстве Заполярье, в ближних и дальних районах, где не совсем еще была разгромлена природа — и никак, нигде не мог найти таежного уединения, того уголка, к которому прирос бы я сердцем. Родная моя деревня, где сразу же по приезде в Сибирь приобрел я избу и приобрел удачно: в родном переулке, против бабушкиного и дедушкиного, давно уже проданного, старого дома, — превращалась в пригородный поселок, раскупленный и застроенный дачниками. Родичи мои и деревенские старики постепенно вымирали, население заметно сменилось, вместо развеселого, несколько даже забулдыжного деревенского народа, умевшего крепко пить, работать, широко гулять и хорошо петь, связанного узами родства, кумовства и соседства по дворам, по работе на пашнях, на лесозаготовках, селился вороватый и наглый народишко, чуждающийся всех и вся. Оно и понятно: усадьбы в моей родной деревне самые по округе дорогие, они не по карману человеку честному, скромно зарабатывающему свой хлеб, они доступны лишь разного рода хапугам, грабителям и спекулянтам, а эти открыто жить не могут, дружить — тем более.
Рыбалка на Енисее, на родных деревенских берегах сделалась мне недоступной. Здесь, на студеной зимой и летом воде, могут высиживать в лодках одного-двух сигов, поднимающихся с далекого севера, или пяток харюзков люди со здоровыми легкими, моя же добыча — пескари, ерши, ельцы, сорожняк да подъязок в «мертвой воде» не водятся. Я все чаще стал ездить в город Енисейск, к знакомому охотнику-промысловику. Родом он с реки Сым, одного из средних притоков Енисея, и вполне естественно, что заволок он меня на вертолете в свои родные места. Дивные места! Дивная река Сым, текущая по белым пескам средь болот, озер, стариц, проток и причудливых оттоков от рек, начинающихся узкой горловиной и за берегом реки такой паутиной разветвляющихся, такие кренделя заворачивающих, что с непривычки и заблудишься в них.
Рыбалка удочная и спиннинговая на Сыме неважная, лишь местами можно поймать харюзков-белячков, зато стерлядь здесь водится, вкуснее которой я не знал. Но все же язя, окуня, сорожняка на жарево иль на уху поймать возможно. И охота по берегам реки подорвана, но так среди чистых песков, на бесконечных поворотах, в белых дюнах красиво! Среди сплошных сосняков растут белые грибы, клюква, брусника и таким морем, что сердце от восхищения замирает.
Привыкая ко мне и моим «причудам», новый мой знакомый недоумевал, как это я, высадившись на берег, могу сидеть у костерка от самого утра и до самого вечера и не скучать? Сходивши в лесок, набирал я кедровых шишек, пек их в угольях, щелкал орехи и глазел, глазел, лишь иногда — чтоб ружье на меня не обиделось, манил рябчика, которого здесь отчего-то зовут жеребцом! — стрелял одного, а повезет, так и двух — на варево, кидал спиннинг, палил по хитрому и любопытному нырку, непременно подкрадывающемуся к стану, чтобы поглазеть с реки на незнакомое ему двуногое существо. В буроголовую поганку-нырка попасть и хорошему стрелку мудрено, а я и не попадал, лишь пугал птаху и, вволю «наохотившись», кипятил чай, пил его с брусничкой, смородиной и не замечал, как проходил день.
Счастливые сымские дни, вечера возле стана и ночи, незабвенные ночи, когда в охотничью избушку набьется, бывало, народу — «до крыши»! Отужинает народ сообща, похлебает ушки, выпив перед нею из кружки, и, усталый, разморенный, уляжется на ночь. Лампа погашена, в железной печурке догорает огонь, мелькает из полуприкрытой дверки ярко-красными бликами; народ, разговорившийся за столом, чаю крепкого напившийся, засыпает не вдруг, продолжает разговоры разговаривать, да все про ту же тайгу, про походы по ней, про охоту, про рыбалку. Ах ты, Боже мой! Чего тут только не услышишь, про какие чудеса и таежные страсти, про редкие явления природы, про зверей, про избавления от немощей, про птиц и собак не узнаешь. До того иной раз «лесной информацией» напитаешься, что ночью с криком подскочишь.
Уж звезды в небесной глубине успокоенно мерцают, уж ночная птица за избушкой отухала, уж туманы речку запеленали так, что белой, вилючей жилою прочертила она темную тайгу, близко прошел зверь, отыскивая пару, и собаки, с лаем бросившиеся в ночью заполненный лес, вернулись к крыльцу, свернулись возле входа, изредка взлаивая во сне. А в избушке все течет беседа, люди, дружеством таежным спаянные, понятной, близкой сердцу красотой природы, ночным покоем утихомиренные, раза три-четыре в печку подбросят сухих дров, еще и еще в кружки чайку нальют, пока, наконец, не огласит тесное пристанище дружный мужицкий храп.
Бывало, приплывут по реке и ночуют в избушке охотники с лицензией на лося, с разрешением на медведя. Я всегда просил моего знакомого охотника уговорить людей — отвезти меня в деревню или не бить при мне зверя. Я знаю бывших фронтовиков, которые не могут видеть ничего красного, даже революционных полотен, не могут глядеть на сырое мясо. И я не то что боюсь, но нутром болею при виде большой крови, меня начинает тошнить, все во мне вроде как переворачивается «вверх дном».
Мой приятель-охотник, великолепный знаток природы, рассказчик, каких поискать, понял меня: «В лодке кровь, шерсть, голова отрубленная, выпуклыми глазами смотрит, а в них сполох выстрела и тоска смертная…»
Ни разу, ни при каких обстоятельствах, даже нуждой, голодом и жизнью давимый, не выстрелил я в зверя, не пролил большой крови и фронтовикам не советовал проливать. Увы, были и такие, что не послушались меня, и, как правило, кончали они, над суеверием моим насмехавшиеся, плохо. Охотник-промысловик, добывающий зверя на прокорм себе и семье, собакам, — это совсем другое дело, это его работа, он — добытчик, он этим живет, этим кормится.
Вот снова наступили тяжкие времена на Руси, сбежавшиеся в город из бесправных, обнищавших деревень, русские крестьяне, получив маломальскую, плохо оплачиваемую профессию, покорно, безропотно стояли у станков, но большей частью у конвейеров, и терпеливо ждали квартиру, блага всякие, пользовались услугами нашей бесплатной медицины и бесплатного обучения детей в школах и вузах. Все это — и оплата труда, и медицинское обслуживание, и блага, и развлечения — было на унизительном уровне, жилища убоги, транспорт вовсе плох, медицина, о которой представитель американской делегации, осмотрев лучший в стране онкологический центр в Челябинске, сказал: «У нас в таких больницах лечат тоже бесплатно. Негров.» — это, повторяю, в лучшем лечебном заведении страны, а в больнице Красноярского дока, что в поселке Базаиха, отказались бы лечиться и негры, но наши «негры», под названием «советские трудящиеся», лечатся, еще и рады, что койка досталась.
В деревне этому народу было так плохо, что убогая городская житуха казалась ему благом, зарплата, к которой надо прирабатывать или приворовывать или гнуть спину после рабочей смены и в выходные дни — на загородном земельном участке, — все же гарантирована, рабочее место в загазованных и немыслимо-жарких, грязных, часто и вредных цехах все же есть, квартира какая-никакая получена, ближе к пенсии — свой угол — чего еще может быть дороже и краше после того, как поболталась семья по страшным общежитиям или комнатам гостиничного типа, по чужим углам, по сгнившим клетушкам городских окраин. И уж раем, местом обетованным, желанной пристанью казалось место в городе, плавающем в грязи, в саже, в дыму, да еще в таком, как Красноярск, окруженном промышленной заразой, с незамерзающей рекой, с радиационными отходами, с озоновой дырой в небе, город, в котором и вокруг которого в радиусе двадцати километров нельзя ладить никакую огородину, да и жить в нем невозможно.