Разговоры с зеркалом и Зазеркальем
Шрифт:
Оленина в конце двадцатых годов находится в иной культурной ситуации, чем Анета Керн в 1820 году. Одно из главных различий состоит в том, что за десятилетие изменилось понимание соотношения между литературой и жизнью.
Как замечает Елена Фрич, «если в сентиментальной культуре письма и дневники создавались как литература, то в пушкинскую эпоху граница между искусством и жизнью обозначалась все более четко, вследствие чего и становилась возможной игра этой гранью» [274] . Называя целый ряд дневниковых текстов этого времени (и среди ни х Дневник Annette), Фрич пишет, что в них присутствует «литературное обыгрывание треволнений и бед собственной жизни, ирония, превращающая факт жизни в факт литературы и наоборот — развоплощающая литературный материал. Легкость этих переходов обусловлена именно явственностью границы между искусством
274
Фрич Е. Ф.Указ. соч. С. 9.
275
Там же. С. 10.
Кроме того, через литературные ссылки и реминисценции здесь осуществляется связь частной жизни, собственной судьбы с какими-то общими моделями: отношения переводятся в план философских сентенций и обобщений.
Вообще, если говорить о соотношении частное/общественное, то дневник Олениной не подтверждает наблюдения, что женские автотексты сосредоточены исключительно на приватном и частном.
Несколько записей Анны Алексеевны целиком посвящены общественным событиям: размышлениям о декабристах, об идущей войне с турками. Интересно сравнить записи из дневника Олениной с версией тех же самых военных событий в мужском дневнике Алексея Вульфа [276] . У Анны Алексеевны меньше фактов и подробностей, но акцент сделан на чувствах людей. Гибель генерала Дурново пробуждает мысли о горе его матери, а бегство целого полка русских солдат от турок вызывает такой комментарий:
276
Ср.: Вульф А. Н.Дневники (Любовный быт пушкинской эпохи). М.: Федерация, 1929. С. 148–151; Оленина А. А.Воспоминания С. 90–91.
О Боже! какой стыд! гвардейский полк, бегущий от врага! Это страшно, но мысль о том, что клеймо трусливых беглецов останется с ними на всю жизнь, — просто не выносима (90).
Алексей Вульф, записывая свои впечатления по поводу сообщения о бегстве с поля боя Гвардейского Егерского полка, делает акцент на недостатках военной организации и низком уровне компетентности командования, считая, что это событие
…важно само по себе, как доказательство, что все знаемое совершенство механического устройства, соединенное с знанием теории, недостаточно без опытности и без способности начальников, и что одна необузданная храбрость, без всякого искусства будет всегда торжествовать над нею [277] .
277
Вульф А. Н.Указ. соч. С. 150.
Вторая общественная, социальная тема, которой посвящает страницы своего дневника Анета Оленина, — это восстание декабристов и судьба наказанных. Высказывая свое сочувствие томящимся на каторге декабристам и радость, что с них сняли кандалы, Анета развивает собственную политическую программу освобождения России, критикуя политический радикализм участников выступления 14 декабря.
Свобода народа есть желание сильнейшее души моей, но вот в чем оно заключается. Сначала запрети, однажды навсегда, явную и тайную продажу людей, позволяй мужикам откупаться на волю за условленную цену. Тогда тот, кто понимает силу слова, сам откупится <Кроме того обходимы справедливость и законность во внутреннем устройстве государства> Вот, в чем состоит щастье России и вот, чего всякая душа желать должна, а не той неограниченной и пустой детской конституции (имя которой, не говоря об самом уложении, едва ли 3 часть людей понимает), которую хотели нам дать 14 числа (88).
По одной этой записи невозможно судить, насколько высказанные взгляды серьезны, самостоятельны, или они (что скорее всего) — повторение слышанных в отцовском салоне и доме разговоров. Но характерно, что автор дневника не ссылается на мнение отца, братьев или других мужчин, а представляет вышесказанное как собственную точку зрения.
По крайней мере ясно, что и война, и политические прожекты тоже составляют какую-то часть жизни Анны Алексеевны, если она считает нужным внести это в свой девичий дневник, в данном случае ссылаясь на долг «истинного гражданина, сына отечества, достойного носить имя славное, имя Русскаго» (87). Чрезвычайно показательны здесь маскулинные характеризации (гражданин,
Что же касается тем, связанных с жизнью тела или сексуальностью, то они полностью табуированы социумом и языком как неприличные и невозможные. Тело возникает в дневнике через мотив болезни или одежды. Как и Керн, Оленина многократно описывает наряды и не забывает заметить, что они ей к лицу:
Он будет, думала я, и (употребила) кокетство, которое заставляет женщину приодеться <…>. И так чепчик был надет к лицу, голубая шаль драпирована со вкусом, темной капот с пуговками, и хотя уверяю, что сидела без всякого жеманства на диване, но чувствовала, что я была очень недурна (104).
О чертах своей внешности (маленькой ножке, выразительных глазах) Оленина передоверяет говорить Пушкину — персонажу начатого ею романного повествования. Интересно, что устами Пушкина (как демонического героя) озвучиваются самооценки внешних черт, а устами казака Чечурина (как идеального героя) — психологических свойств и душевных качеств.
Но, пожалуй, только разговор о болезнях и одежде позволяет девушке легально говорить о своем теле и телесных желаниях («одета к лицу», «хорошо выгляжу» — эти фразы можно рассматривать как закамуфлированное выражение чувства собственной телесной «полноценности»).
Прямое же выражение своих телесных желаний не разрешено социокультурными конвенциями — во всяком случае, в письменной речи дворянской девушки. И это еще раз показывает, что степень свободы автора дневника очень относительна.
Все возможные образы Я,которые через использование различных дискурсов (дискурс «светского этикета», христианский, сентиментально-романтический, бытовой, гражданский, игровой…) строят это Я,делают это посредством чужого слова.Однако в дневнике есть места, где образ автора «неопредмечен» через чужой дискурс, где, пользуясь термином Юлии Кристевой, можем увидеть, как через трещины и разрывы символического порядка прорывается «семиотическое», довербальное. По Кристевой, «говорящий субъект», «субъект в процессе» — двойственный и расщепленный, он одновременно зависим от существующих практик дискурса (Символического уровня) и в то же время оказывает сопротивление им.
Последнее, согласно Кристевой, обнаруживает себя в поэтическом языке, который представляет собой вид семиотической практики гетерогенности, множественности, которая вырывается на поверхность структурированной упорядоченности символического уровня через такие явления, как повторы, подчеркнутые особенности интонации или ритма, глоссолалия — то есть через семиотические операции — эффекты, которые разрушают синтаксис, семантику, языковой порядок [278] .
На мой взгляд, некоторые записи дневника Олениной могут быть интерпретированы как такие «прорывы» фенотекста в генотекст, если применить еще одну пару кристевских терминов [279] . Например, иногда в тексте появляются ритмические повторы (обратим внимание и на знаки препинания — многоточия и скопления восклицательных и вопросительных знаков).
278
См.: Kristeva J.Die Revolution der poetischen Sprache. Frankfurt am Main: Suhrkamp Verlag, 1978. S. 35–42.
279
См.: Ibid. S. 94–97.
<Я> восхитила его и Гурко своею любезностью. Ого ого ого (105).
Граф приехал поздно, но тоже пел и оставался долго, очень долго… В. тоже пел и остался допоздна… Вот и все, вот и все, вот и все! (121).
…не ищи, не найдешь; но кто же, кто же жил без надежды!!! (131).
Особенно интересна одна из июньских записей 1829 года:
Тра ла ла ла, тра ла ла ла, тра ла ла ла, я презираю всех и вся. Ах, Боже мой, как весело на даче! Что за время, что за покой. Хоть весь день пой. Бог мой, какой… ты что… ах, не скажу… я пережила все, и теперь в сердечной или с сердечной пустоты пою, шалю, свищю, и все на ю с одним исключением — только люблю нет, я к сему слову прилагаю отрицательную частичку не, и выходит все прекрасно. Не люблю. Прекрасно, прекрасно… Чу, едет кто-то, не к нам ли? Нет, к нам некому быть, любимцы и любители все разъехались по местам, по морям, по буграм, по долам, по горам, по лесам, по садам, ай люли, люди, ай лелешеньки мои… смотрю и ничего не вижу, слушаю и ничего не слышу… (123).