Разгром
Шрифт:
Она ласково взглянула на него; он почувствовал себя на седьмом небе, поклонился с рыцарской покорностью: «Все, что вам угодно!»
– Я буду вам очень признательна, сударь, – с трудом произнесла Генриетта, охваченная непреодолимой тоской при внезапном воспоминании о муже – о бедном Вейсе, расстрелянном в Базейле.
Эдмон, который скромно вышел из столовой при появлении капитана, вернулся и что-то шепнул на ухо Жильберте. Она быстро встала, сказала, что торговка принесла кружева, и, извинившись, вышла вместе с Эдмоном. Оставшись одна в обществе двух мужчин, Генриетта молчала, сидя у окна, а они продолжали громко разговаривать:
– Вы,
Фон Гартлаубен покачивал головой и только повторял:
– Что поделаешь! Война – это война!
Генриетте пришлось долго ждать, сидя у окна; у нее звенело в ушах, она почти дремала, усыпленная разными смутными и грустными мыслями, а Делагерш клялся честью, что ввиду полного исчезновения звонкой монеты только удачный выпуск местных бумажных денег, ассигнаций Кассы промышленного кредита, спас город от финансового краха.
– Капитан, пожалуйста, еще рюмочку коньяка!
И Делагерш перескочил на другую тему:
– Воевала не Франция, а Империя… Здорово обманул меня император!.. С ним все покончено; мы скорее согласимся, чтобы нас разорвали на части… Знаете, единственный человек предвидел все уже в июле, это господин Тьер, и его теперешняя поездка по европейским столицам – еще одно великое проявление мудрости и патриотизма. Все разумные люди мысленно с ним; дай бог, чтобы он преуспел!
Делагерш не договорил, а только покачал головой, считая непристойным обнаружить перед пруссаком, хотя бы даже симпатичным, свое стремление к миру. Но он горел этим желанием, как и вся старая консервативная буржуазия, стоявшая за плебисцит. Скоро не останется ни сил, ни денег, надо сдаваться, и во всех захваченных областях поднималась глухая злоба против Парижа, который упорствовал в своем сопротивлении. Делагерш понизил голос и, намекая на пламенные призывы Гамбетты, сказал в заключение:
– Нет, нет! Мы не можем действовать заодно с буйно помешанными! Это уже резня… Я за господина Тьера, который хочет произвести выборы, а что касается Республики, – да боже мой! – она мне не мешает, если понадобится, мы сохраним ее в ожидании лучшего.
Фон Гартлаубен все так же вежливо кивал головой в знак одобрения и только повторял:
– Конечно, конечно…
Генриетте стало совсем не по себе, она больше не могла здесь оставаться. В ней поднималось беспричинное раздражение, потребность уйти; она тихонько встала и пошла к Жильберте, которая все не возвращалась.
Она вошла в спальню и остолбенела, увидя, что подруга
– Что с тобой? В чем дело? Что случилось?
Жильберта заплакала еще сильней и не хотела отвечать: она была потрясена, ее лицо горело. Наконец она бросилась в объятия Генриетты и, пряча голову у нее на груди, пролепетала:
– Милая, если бы ты знала!.. Я никогда не посмею рассказать тебе… А ведь у меня одна ты, только ты и можешь дать мне хороший совет!..
Жильберта вздрогнула и, запнувшись, сказала:
– Я была с Эдмоном… И вот сейчас моя свекровь застигла нас врасплох…
– Как это «врасплох»?
– Ну да, мы были здесь, он меня обнимал, целовал…
И, целуя Генриетту, сжимая ее дрожащими руками, Жильберта все рассказала ей:
– Милая! Не суди меня слишком строго! Мне было бы так тяжело!.. Знаю, знаю, я поклялась тебе, что это никогда не повторится. Не ты видела Эдмона. Он такой храбрый и такой красивый! Да еще, подумай, несчастный юноша ранен, болен, оказался далеко от матери! К тому же он никогда не был богат; в семье последние гроши ушли на его обучение… Уверяю тебя, я не могла ему отказать!
Генриетта слушала в испуге, ее ошеломили признания подруги.
– Как? Так это с молоденьким сержантом!.. Милая! Да ведь все тебя считают любовницей пруссака!
Жильберта стремительно вскочила, вытерла глаза и с возмущением воскликнула:
– Любовницей пруссака?!. Ну нет! Он ужасен, он мне противен!.. За кого меня принимают? Как могут считать меня способной на такую низость? Нет, нет, никогда! Лучше умереть!
В своем негодовании она преобразилась, стала величественной, преисполнилась скорбной и гневной красотой. Но вдруг к ней опять вернулось кокетливое веселье, беспечность, легкость, и она неудержимо захохотала.
– Я над ним потешаюсь, это верно. Он меня обожает; стоит мне на него взглянуть, и он во всем мне покоряется… Если бы ты знала, как забавно – смеяться над этим толстяком; а он, кажется, все надеется, что я его, наконец, вознагражу!
– Но ведь это очень опасная игра! – серьезно заметила Генриетта.
– Ты думаешь? А чем я рискую? Когда он заметит, что ему не на что рассчитывать, он рассердится и уедет… Да нет! Он этого никогда не заметит! Ты его не знаешь; он из тех мужчин, с которыми женщины могут совершенно безопасно для себя зайти так далеко, как им вздумается. Видишь ли, у меня на это нюх, который меня всегда оберегал. Этот пруссак слишком тщеславен; он никогда не заподозрит, что я над ним смеялась… И все, что я ему позволю, – это увезти воспоминание обо мне и утешаться мыслью, что он вел себя пристойно, как джентльмен, который долго жил в Париже.
Она развеселилась и прибавила:
– А пока он прикажет освободить дядю Фушара и за свои старания получит из моих рук только чашку чая с сахаром.
Но вдруг она вспомнила о своих опасениях, о своем страхе: ведь ее застигли врасплох! На ее ресницах опять заблестели слезы.
– Боже мой! А свекровь-то! Что будет? Она меня очень не любит, она способна рассказать все мужу.
Генриетта окончательно успокоилась. Она вытерла подруге глаза, заставила оправить измятое платье.
– Послушай, милая! У меня не хватает духу бранить тебя, ты ведь сама знаешь, как я тебя порицаю! Но меня так напугали твоим пруссаком, я опасалась таких некрасивых дел, что эта история – честное слово! – еще пустяк… Успокойся, все можно уладить!