Разгром
Шрифт:
– Сюда, господин Жан, входите сюда! – повторила она. – Сейчас все будет готово!
Он что-то пробормотал, не находя даже слов от волнения, чтобы поблагодарить за столь радушный прием. К тому же у него смыкались глаза. Он видел Генриетту только сквозь одолевавший его непобедимый сон, сквозь какую-то дымку, где она смутно реяла, отделяясь от земли. Может быть, это только прелестное видение, эта юная спасительница, которая с такой простотой улыбается ему? Ему казалось, она касается его руки, он чувствует ее маленькую крепкую руку – руку преданного, старого друга.
С этой минуты Жан утратил ясное сознание происходившего. Они очутились
На стуле сидел какой-то человек. Жан узнал в нем Вейса, которого видел в Мюльгаузене, но не понимал, о чем этот человек так печально говорит, медленно двигая руками. Морис уже спал на складной кровати, возле печки; черты его лица застыли, он казался мертвецом. Генриетта хлопотала у дивана, на который положили тюфяк, принесла валик, подушку, одеяла; она быстро и умело расстелила белые простыни, чудесные простыни снежной белизны.
О, эти белые простыни, простыни, которых он так пламенно желал! Жан видел только их! Он не раздевался, не спал в постели уже полтора месяца. Сколько жадности, детского нетерпения, непреодолимой страсти чувствовалось в желании проникнуть в эту белизну, потонуть в ней. Как только его оставили одного, он разделся, разулся и лег с наслаждением, фыркая, как счастливое животное. Сквозь высокое окно пробивался бледный свет утра; убаюканный сном, Жан полуоткрыл глаза, и ему снова явилось видение Генриетты, более смутной, бесплотной Генриетты; она вошла на цыпочках и поставила рядом, на столе, графин и стакан. Ему показалось, что она постояла здесь несколько секунд и смотрела на брата и на него, улыбаясь своей спокойной, бесконечно доброй улыбкой. И растаяла. Он заснул на белых простынях, погрузившись в небытие.
Протекли часы или годы. Жан и Морис как будто перестали существовать, им ничего не снилось. Они не ощущали легкого биения своего пульса. Десять лет или десять минут – они потеряли счет времени; то было словно возмещение за утрату силы; изнуренное тело находило отраду в этом подобии смерти. Но внезапно, разом вздрогнув, оба проснулись. Что такое? Что случилось? Давно ли они спят? Сквозь высокое окно пробивался тот же бледный свет. Они чувствовали себя разбитыми; их суставы одеревенели, руки и ноги устали еще больше, во рту был еще более горький вкус, чем до сна. К счастью, они спали, наверно, не больше часа и без удивления увидели, что Вейс сидит на том же стуле, в той же подавленной позе и словно ждет их пробуждения.
– Тьфу! – пробормотал Жан. – Надо все-таки вставать и догнать полк до двенадцати часов дня.
Он спрыгнул на пол, чуть вскрикнул от боли и принялся одеваться.
– До двенадцати часов дня? – повторил Вейс. – А вы знаете, что теперь уже семь часов вечера, вы спите около двенадцати часов?
Семь часов! Боже мой! Они испугались. Жан уже совсем оделся и хотел бежать, но Морис еще лежал и жаловался, что не может шевельнуть ногами. Как найти товарищей? Ведь армия прошла дальше. Оба рассердились: надо было их разбудить! Но Вейс безнадежно махнул рукой.
– Боже мой! Дела такие, что все равно! Вы поспали, и отлично.
Он с утра обошел Седан и окрестности и только сейчас вернулся, огорченный бездействием войск в день 31 августа, этот драгоценный день, потерянный в непонятном ожидании. Единственным возможным оправданием была крайняя усталость солдат, их непреодолимая потребность в отдыхе; да и то он не понимал, почему после нескольких часов, необходимых для сна, отступление не продолжается.
– Я не считаю себя знатоком, – сказал он, – но чувствую, да, чувствую, что армии совсем не место в Седане… Двенадцатый корпус находится в Базейле, там сегодня утром произошло небольшое сражение; первый стоит вдоль всей Живонны, от деревни Монсель до Гаренского леса; седьмой – на плоскогорье Флуэн, а пятый, наполовину уничтоженный, теснится у самых крепостных валов, перед замком… Меня и пугает, что все они в ожидании пруссаков выстроились вокруг города. Я бы немедленно отошел к Мезьеру. Я знаю эти края; другого пути к отступлению нет, иначе их вытеснят в Бельгию… Да вот, взгляните!
Он взял Жана за руку и подвел к окну.
– Поглядите туда, на холмы!
Жан увидел крепостные валы, соседние здания, а дальше долину Мааса. К югу от Седана река извивалась по широким лугам; налево – Ремильи, напротив – Пон-Можи и Ваделинкур, направо – Френуа; открывались зеленые склоны холмовсначала Лири, потом Марфэ и Круа-Пио с большими лесами. На исходе дня беспредельные дали, прозрачные, как хрусталь, были исполнены глубокой нежности.
– Видите, там, на вершинах, движутся черные линии, ползут черные муравьи?
Жан таращил глаза, а Морис, стоя на коленях в постели, вытягивал шею.
– А-а, да! – воскликнули они. – Вот одна линия, вот другая, EOT третья! Они везде.
– Так вот, – продолжал Вейс, – это пруссаки!.. Я смотрю на них с утра, а они все идут да идут! Эх, уверяю вас, пока наши солдаты ждут их, пруссаки не теряют времени!.. Все жители нашего города видели их так же, как и я, и, право, только генералы ничего не замечают. Я сейчас говорил с одним генералом; он пожал плечами и сказал: маршал Мак-Магон уверен, что у противника тут только семьдесят тысяч солдат. Дай бог, чтобы он был хорошо осведомлен!.. Поглядите-ка на них! Вся земля покрыта этими черными муравьями, они все ползут да ползут!
Морис снова бросился на кровать и зарыдал. Тут в комнату вошла Генриетта, улыбаясь, как накануне. Она встревожилась и подбежала к брату.
– Что с тобой?
Он отстранил ее.
– Нет, нет! Оставь меня! Брось меня! Я всегда причинял тебе только горе. И подумать, что ты ходила бог знает в чем, а в это время я учился в коллеже! Да, нечего сказать, хорошо я использовал образование!.. Да еще чуть не обесчестил нашу семью. Не знаю, где бы я был сейчас, если бы ты не пожертвовала всем, чтобы вытащить меня из беды.
Генриетта опять улыбнулась.
– Право, дружок, ты что-то невесел после сна… Да ведь все это кончено, забыто! Теперь ты выполняешь свой долг как честный француз! С тех пор, как ты пошел добровольцем в армию, право, я горжусь тобой!
Словно ища поддержки, она повернулась к Жану. А Жан смотрел на нее с некоторым удивлением; она казалась ему не такой красивой, как накануне, худее, бледней; теперь он видел ее уже не сквозь обманчивый туман усталости. Поразительным осталось только ее сходство с братом, и все-таки резко обнаруживалось различие их характеров: нервный, как женщина, подточенный болезнью эпохи, он претерпевал исторический и социальный кризис своего поколения, способен был каждый миг и на благороднейший подвиг и на самое жалкое малодушие; она же – хрупкая, незаметная, как Золушка, покорная молодая хозяйка, женщина с ясным умом и честными глазами, напоминала всем своим обликом изображения мучеников, выточенные из священного дерева.