Разлив. Рассказы и очерки. Киносценарии
Шрифт:
И мы невольно посмотрели в ту сторону, а потом снова на город. Несокрушимый, он стоял, мощно раскинувшись в пространстве, строен и величав.
Рыбинская,5
Название этой улицы и номер дома — вымышленные; я пишу эти строки в дни, когда город еще доступен артиллерийскому обстрелу. Это — квартира Тихонова.
Сколько нас, работников пера из всех республик и городов Советского Союза, ночевало под ее гостеприимным кровом! Сколько стихов прочитано здесь на всех языках наших народов, — стены этой квартиры опалены стихами.
Дом № 5 по Рыбинской улице находится на одном из участков города, излюбленном врагом для артиллерийского обстрела. Почему? Этого никто не может объяснить. Здесь нет ни крупных предприятий, ни каких-либо важных учреждений. Но изо дня в день враг шлет и шлет сюда снаряды. Одна из улиц, параллельная Рыбинской, почти разрушена артиллерийским обстрелом.
— Это наш передний край, а мы — во втором эшелоне, — шутя, сказал мне Тихонов, когда мы подъезжали к его дому.
Улица была пустынна и тиха. Я стоял с вещами у подъезда большого темного здания, такого тихого, что оно казалось вымершим и слышал, как звучат шаги Тихонова по темной лестнице до самого верхнего этажа.
Я слушал, как он стучал в дверь. Некоторое время постояла тишина, потом послышались женские возгласы, дверь распахнулась, и женские возгласы, радостные и возбужденные, покатились по лестнице.
И вот я снова, после года войны и блокады, был на Рыбинской, 5, среди сваленных как попало узлов и чемоданов, окруженный взволнованными смеющимися лицами, оглушенный множеством голосов. Все говорили сразу, каждый о своем, и я тоже что-то говорил.
— Скажи — ты свежий человек, — скажи, как мы выглядим? Похожи мы на дистрофиков? — спрашивала Мария Константиновна, жена Тихонова.
Впервые я слышал это слово «дистрофик», производное от слова «дистрофия», обозначающего страшную болезнь истощения.
— Нет, я думаю, мы но похожи на дистрофиков. Главное — работать и работать, тогда ничто не страшно. Вы посмотрите на моих оленей, — указывая на картину, изображающую оленей, говорила дочь умершего зимой художника Петрова, жившая теперь у Тихоновых.
— Ты обязательно должен сходить в наш детский дом, — говорила мне свояченица Тихонова, Ирина Мерц. — Ты знаешь, мы выходили всех детей, мы ни подпорному не дали умереть. Ты знаешь, ведь я и Оля, — она указала на дочь, — работаем теперь в детском доме.
— Нет, мама я так волнуюсь о Ясике! — одновременно с матерью говорила дочь. — Ясик — сиротка, отец у него на фронте, мать умерла, и он такой слабенький, — все повторяла она, обращаясь ко мне.
Тут же стояла молодая женщина, видимо, из крестьянок. Я узнал, что она колхозница, бежавшая в Ленинград при приближении немцев и нашедшая приют у Тихоновых. Она была на восьмом месяце беременности. Муж ее был на фронте.
— А что ему нужно, маленькому Ясику? — спросил я.
— Ему нужна манная кашка.
Я раскрыл чемодан и достал кулек манной крупы.
— Чудесно! Мама, я завтра же с утра пойду к нему и сварю ему манную кашку, — восторженно говорила девушка. — Это ему надолго хватит. Теперь Ясик будет жить. Вот это чудесно!
На ней, как и вообще на людях ее возраста, и прежде
Мы привезли с собой некоторое количество масла, сыра, икры, сахара и, конечно, тут же хотели всем поделиться и стали все выкладывать на стол.
— А это вы зря, — спокойно сказала Мария Константиновна. — Нам столько не надо: вам многое придется раздать товарищам. А кроме того, вам самим придется здесь пожить некоторое время, и это вам еще пригодится. Завтра я все это приведу в порядок, а сейчас я напою вас чаем и накормлю с дороги рисовой кашей.
Мария Константиновна отсыпала из кулёчка рисовой крупы, сполоснула ее водой и поставила на железную печку вариться.
Потом необыкновенно быстро и ловко, точно она всю жизнь занималась этим, она финским ножом расколола мелкое поленце на щепочки и побросала их в печурку.
— Настоящие дрова у нас появились только сегодня, — говорила она, не прекращая своей работы. — Здесь неподалеку от артиллерийского обстрела пострадал маленький деревянный домик, и районный совет разрешил нашему кварталу использовать его на дрова. Мы с Ирой и Олей сами пилили бревна и сами носили сюда, на шестой этаж. Я даже не знала, что мы такие сильные. А до этого мы мебелью топили, мебель прекрасно горит, замечательные дрова! — говорила она, полная презрения к истинному назначению мебели и с искренним уважением к ней, как к одному из видов топлива. — Ты знаешь, что мы никогда не имели пристрастья к барахлу и не украшали своей квартиры красным деревом. Но только этой зимой обнаружилось, сколько за двадцать лет накопилось в доме ненужной мебели. Я сожгла уже целый гардероб, несколько кресел, этажерок, рам для картин и вижу, что еще хватило бы на целую зиму.
Мы сидели в полумраке. Электричества не было. Лампы не зажигали из экономии керосина. Чуть мерцали, дымя, две коптилки — по случаю нашего приезда, обычно горела только одна.
Я не узнавал обстановки, привычной и неизменной на протяжении полутора десятка лет, в течение которых я ее знал. Все было сдвинуто и перемещено или, как выражаются кинематографисты, перемонтировано, применительно к новым условиям быта. Основой этого быта могла быть только одна комната и именно та, в которой мы сидели, потому что в ней помещалась единственная в квартире печка. Комната была приспособлена под кухню, спальню, рабочий кабинет. В квартире было холодно: дом сильно промерз за зиму и все не мог отогреться.
По общему облику квартиры можно было видеть, что хозяева делают все, чтобы она имела жилой вид. Но независимо от их воли вся квартира потемнела, точно закоптилась. Паркетный пол давно не натирался, — некому и нечем было натирать. Часть стекол в окнах вылетела от артиллерийской стрельбы и была заменена фанерой. Водопровод не действовал, воду приходилось носить снизу ведрами.
Я много лет знал людей, которые окружали меня. Это были все те же люди. Все те же, но и другие. Да, в них было что-то новое. Что? Я не мог сразу уловить, понять.