Разлив. Рассказы и очерки. Киносценарии
Шрифт:
Я помнил Марию Константиновну большой, физически сильной женщиной, всегда просто и со вкусом одетой. Теперь она была в домашнем рабочем комбинезоне, в повязанном поверх него синем фартуке. Она сильно похудела, черты ее лица обострились, но в нем обозначились энергия и какая-то новая моральная сила. Внешне она походила теперь на долговязого рабочего парнишку. По ее свободным широким движениям и по тому, как выглядела ее одежда, можно было видеть, что ей пришлось в течение этой зимы выполнять много черной физической работы.
Об этом, прежде всего, говорили ее руки. По профессии Мария Константиновна — художница, художница в специфической области. Она делает куклы
Я не осудил бы ее как художницу, если бы она при постороннем человеке, видевшем ее в лучшие времена, стала стесняться этих своих рук. Еще большее право имела бы она гордиться передо мной этими своими руками после всего пережитого. Но она не стеснялась своих рук и не гордилась ими. Она стала другой женщиной, женщиной осажденного Ленинграда и, как все женщины этого города, спокойно, свободно и естественно выполняла то, что надо было. И если в выражении ее лица и в ее словах проскальзывали иногда черты и нотки гордости, это была гордость за Ленинград, которая так характерна для всех ленинградцев, перенесших трудности военной зимы и блокады.
— То, что мы все здесь пережили, это было испытание характера, — говорила Мария Константиновна, сидя на маленькой низенькой скамейке возле печурки и то подбрасывая в нее щепки, то помешивая рисовую кашу. — Если не считать стариков, людей больных пли от природы слабых здоровьем, из нормальных здоровых людей прежде всего умирали те, кто был слаб характером, кто морально опускался, утрачивая волю к труду, и слишком много внимания обращал на желудок. Я уже видела — если человек перестает мыть себе шею и уши, перестает ходить на работу и сразу съедает свой паек, лежа под одеялом, — это не жилец на белом свете. Но мы, русские люди, — трехжильные. О ленинградцах можно сказать, что они выжили назло врагу. Николай сколько раз предлагал мне уехать, а я не уезжала, потому, что знала, что я и ему нужна, и такие, как я, нужны в городе, потому что я все могу перенести. Если залезть на крышу нашего дома, а мы там всю осень дежурили и тушили зажигалки, — оттуда видно все расположение немецких частей. И если бы они знали, с кем имеют дело, они давно бы бросили все и убежали. Ведь любая домашняя работница, любой сонливый мальчишка давно уже не боятся их и презирают их и не сомневаются в том, что им не только Ленинграда никогда не взять, но что они не уйдут отсюда живыми.
И снова я заметил эту черту, характерную для подавляющего большинства ленинградцев, переживших блокадную зиму: ощущение города как своего единого большого дома и всех ленинградцев как единой большой семьи, прошедшей через общее для всех тяжелое испытание. Как и во всякой семье, одни члены семьи обнаружили свои наиболее сильные стороны, а были и такие, что повернулись наиболее слабыми сторонами. Были отдельные члены семьи, которые повели себя дурно, но зато столько выдвинулось героев —
Когда разговариваешь с ленинградцами, это чувство единого дома и единой семьи сразу включает свежего человека в строй самых больших и важных мыслей о войне, о смысле ее, о нашем народе, о родине, о ее прошлом, настоящем и будущем. Эту первую ночь в Ленинграде мы совершенно не ложились спать и все говорили, говорили, и мы знали, что мы должны говорить и не можем расстаться, пока не выговорим всего. Мы пели старинные русские песни и без конца читали стихи. Уже можно было поднять темные занавеси на окнах и потушить коптилки.
— Только подумай! Фашисты стоят под городом, а мы вот сидим здесь, переговорили о всей нашей жизни, о всей нашей истории и вот поем песни — и плевать хотели на фашистов! — весело говорил Тихонов. — Они все сгниют в земле, а город наш все будет стоять и мы будем в нем жить, трудиться, писать стихи и петь наши русские песни.
Да, несмотря на то, что враг стоял под самым городом, Рыбинская, 5 по-прежнему оставалась несокрушимой цитаделью поэзии и жизни.
Улица в апреле
Я был разбужен грохотом зениток. Апрельское солнце стояло в окне, и с моего дивана видно было, как вспыхивают в небе круглые, белые, сверкающие тугие облачка.
Тихоновы пили чай; видно, они и не ложились.
— Воздушная тревога? — спросил я, входя в комнату.
— Может быть, — отвечала Мария Константиновна, — у нас в квартире нет радио.
— Тебе надо идти в убежище.
— Кто же из ленинградцев ходит в убежище?
— Вот и глупо. Можно погибнуть из-за случайности.
Мария Константиновна вдруг прямо взглянула на меня, хотела что-то сказать, но не сказала и стала молча пить чай, мелко прикусывая сахар. Я понял, что после всего, что она пережила, трудно запугать ее бомбежкой.
— Как я узнаю, когда отбой? — спросил я.
— Ты это узнаешь по трамвайным звонкам. Если пошел трамвай, значит, отбой.
— А давно у вас возобновился трамвай?
— Недавно. Это было такое чудо, что люди со всего города сбежались его смотреть. Некоторые плакали. И в первый день все уступали друг другу дорогу и даже уступали места в трамвае. В этом было что-то… — она подумала, подыскивая слово, и неожиданно сказала: — дистрофическое. Теперь, слава богу, на трамвайных остановках уже давка, все уже ругаются по-прежнему, и это первый признак, что люди оживают.
Ленинградская улица была особенной улицей, непохожей на улицу любого другого города СССР.
Дома, как старые ветераны, несли на себе следы то больших, то меньших ранений. У иных выбиты стекла, у иных стены исковерканы осколками снарядов, а иные стоят вовсе словно без ноги или без руки. Но среди этих домов-ветеранов на улице продолжалась живая, неумирающая жизнь большого столичного города.
Стены зданий, заборы, киоски, витрины взывали к ленинградцам десятками и сотнями воззваний, плакатов, обращений. Среди них были оставшиеся от первых дней войны пли от осени 1941 года. Потемневшие от времени, они для приезжего человека являлись наглядными свидетелями истории. Да, осада Ленинграда уже имела свою историю, запечатленную на стенах города.