Разлив. Рассказы и очерки. Киносценарии
Шрифт:
Это было точно продолжение ночного разговора с майором Заводчиковым. Подполковник Шубин говорил даже почти теми же словами. Видно, это чувство одинаково жило в их душах, как и в душах сотен тысяч и миллионов русских людей.
Командиру батареи, находившемуся здесь же, на наблюдательном пункте, было не до наших разговоров. Он был занят своим делом. И пока говорил подполковник Шубин, в речь его все время врывалась артиллерийская команда, которую командир батареи кричал в трубку резким фальцетом. Наши орудия гремели где-то за нашей спиной, и видно было, как на переднем крае немцев ложились гулкие и черные разрывы наших снарядов.
«Хорош блиндаж, да жаль, что седьмой этаж»
Вечером
Надо представить себе всю тяжесть ленинградской зимы в период блокады, чтобы понять, какое значение для ленинградцев имело радио. В самую жестокую пору зимы, — когда ленинградец, отрезанный от всего мира, разобщенный со своими товарищами отсутствием транспорта в обледеневшем городе, сидел у себя в холодной квартире, греясь у железной печурки, — радио связывало его со всей страной, со всем миром и включало его в общую боевую и трудовую жизнь блокированного города.
Он слышал по радио голоса своих политических деятелей, прославленных командиров и героев обороны, голоса известных ему писателей и артистов. По радио он узнавал, когда городу угрожает наибольшая опасность, и подымался на призыв рупоров; радио информировало его обо всем, что делается в стане врагов и какой отпор врагу дают сыны Ленинграда на фронте.
Но, для того чтобы радио могло выполнять эту свою роль, его должны были обслуживать, поддерживать люди, находящиеся в таких же суровых условиях жизни, как и все остальные ленинградцы. Что же это за люди, нашедшие в себе силы вести, не прекращая ни на минуту, эту работу исключительного интеллектуального напряжения?
С такими мыслями поднимался я по каменным ступеням промерзшего здания Ленинградского радиокомитета.
На простенке одной из лестничных площадок висел свежий первомайский помер местной стенной газеты с любовно и наивно раскрашенным заголовком. Среди прочего материала я увидел портрет девушки с прямым и ясным взглядом крупных глаз и ниже портрета — обведенный черной каймой некролог, посвященный этой девушке. Некролог скупо говорил о том, как эта девушка в тяжких условиях зимы день за днем, недоедая, недосыпая, коченея за письменным столом, вела свою редакторскую работу. Потом, по заданиям Радиокомитета, она выехала на фронт и была убита. Это была одна из тех юных дочерей нашего народа, память о которых будет вечно жива в народном сердце. Рядом с некрологом было помещено наивное, трогательное и теплое стихотворение, посвященное ей, — одно из тех стихотворений, которые в иных случаях действуют с более разительной силой, чем стихи мастера.
Здесь меня перехватил один из редакторов художественно-литературного вещания.
— Ты пришел слишком рано, поднимемся к нам, — сказал он, с необыкновенной энергией подхватывая меня под руку.
В этом молодом человеке решительно не было ничего «дистрофического». Он почти вознес меня на шестой этаж, но это было еще не все: промчавшись какими-то коридорами и закоулками, мы по темной узкой лестничке поднялись еще выше. Фактически это был уже чердак, но чердак, когда-то раньше хозяйственно превращенный в жилое помещение с множеством комнатушек «для одиноких».
— Видишь ли, я тебе все объясню, — столь же стремительно, как он двигался, говорил редактор литературного вещания. — Когда началась вся эта блокада и вся эта чертовская зима, мы все думали, что это через две-три недели кончится, и жили и спали там, где захватит работа… Я хотел было сказать — и ели там, где захватит работа, — со смехом перебил он себя, — но вовремя вспомнил, что мы тогда ничего не ели. Так вот,
Он вытащил меня на балкончик, и с этого балкончика я увидел, что все здания и крыши вокруг Радиокомитета исковерканы снарядами. Их упало здесь несколько десятков, и потому, с какой методической целесообразностью они ложились, видно было, что враг целился именно в это здание Радиокомитета, но так ни разу и не попал.
— Вот это был единственный недостаток нашего жилья, — уж слишком близко к господу богу, — весело говорил редактор. — Но, поскольку мы сволокли сюда всякую изящную мебель и оборудовали кровати, мы уже отсюда не слезали. Только, бывало, ляжешь ночью вздремнуть, а он и начинает грохать. Наше жилье ходуном ходит. Мы даже поговорку сложили: «Хорош блиндаж, да жаль, что седьмой этаж». Но ничего, живем. Впрочем, в наших комнатах ужас до чего безобразно, а я тебя сведу к Ольге Берггольц, у нее, по крайней мере, уютно…
В этом блиндаже на седьмом этаже мне и привелось отпраздновать Первое мая 1942 года. После наших выступлений собралась в комнатке у поэта Ольги Берггольц группа писателей и работников Радиокомитета на товарищескую вечеринку.
Вокруг меня сидела молодежь — бесстрашная, веселая, деятельная, энтузиастическая ленинградская молодежь, которую не могли сломить ни голод, ни холод, ни бомбардировки, ни артиллерийский обстрел, и вообще никакая сила в мире. Я возьму на себя смелость сказать, что из всех вечеринок в моей жизни эта была одной из самых жизнерадостных и одухотворенных. Она началась с тоста: «За человечество и за отечество!» И уже не спускалась с этих высот.
— Рассказывайте мне, как вы жили и работали, рассказывайте, сколько хотите и в каком угодно порядке, — все просил я своих собеседников.
— Ну что ж, сначала у нас, как полагается, был большой штат, все было очень импозантно, были артисты, оркестры, докладчики, пропагандисты, лифт работал, все было, как у людей, все было великолепно, — рассказывал все тот же редактор литературного вещания. — В сентябре замкнулось кольцо блокады. Ну и черт с ним, замкнулось — так разомкнется! Никто из нас не верил, что это может быть длительным. Нас тогда сильно бомбили с воздуха и начала обстреливать артиллерия. Ну и черт с ним! На то война! Еще можно было зайти поужинать в «Асторию», и там, черт побери, еще играл джаз! Потом все это внезапно кончилось, и пришлось потуже затягивать пояса. Но в конце концов все мы были здоровые люди, работы хоть отбавляй. Никто о желудке не думал. Стало меньше хлеба, нет мяса, есть только каша, каши становится все меньше, — ну что же поделаешь, на то война. И вдруг на глазах стали выбывать люди, один работник за другим. Мне сейчас трудно назвать тот день, когда я сам почувствовал впервые, что у меня закружилась голова и что я не могу свободно подняться с этажа на этаж. И я впервые подумал о том, что надо очень расчетливо и экономно расходовать свои силы, чтобы сделать все, что тебе положено.
— Главное было в том, чтобы заставить себя забыть о голоде и работать, — сказала Ольга Берггольц, — работать и поддерживать в твоем товарище этот постоянный огонь работы, который в наших условиях был главной жизненной силой. И все мы, кто мог работать, стали работать на началах полной взаимопомощи и взаимозаменяемости. Все, что мы получали, мы соединяли вместе. Главное было в том, чтобы незаметно поддержать наиболее слабого. Отсюда началась и окрепла наша дружба. Я, как женщина, может быть, выдержала бы дольше других, но у меня умирал от голода муж, все приходилось относить ему, а товарищи мои отдавали мне все, что могли. Посмотри, какую записку написал мне в январе вот этот господин, — указала она на бледного, застенчивого юношу с умными карими глазами, сидевшего вместе с нами за столом.