Река Гераклита
Шрифт:
Один за другим к залитому светом подъезду знаменитого «Яра» подкатывали роскошные лихачи с роскошными седоками, накрытыми меховой полетью, и с форсом осаживали у подъезда. На очень непарадном «ваньке» подъехал Рахманинов, расплатился с извозчиком и вошел в ресторан.
Раздевшись, он привычно выбрал самый незаметный столик. Огромный зал был, как всегда, заполнен разношерстной публикой: московская знать, блестящие офицеры, молодое купечество, инженеры-железнодорожники с толстым бумажником, актеры, писатели, журналисты и наездники с соседнего
Зал грохнул аплодисментами: начиналось то самое, что привлекало в «Яр» столько разных и по духовной, и по социальной сути людей: выступление знаменитого Соколовского хора. Сперва, как положено, традиционная встречная:
Что может быть прелестней. Когда, любовь тая. Гостей встречает песней Цыганская семья…А потом за дело взялись солисты. Низкие, волнующие голоса женщин, гортанные, рыдающие голоса мужчин заворожили шумную, хмельную, хвастливую ресторанную толпу.
Рахманинов слушал песни ромалэ с тем же глубоким, сосредоточенным видом, что и церковный хор в Андрониковом храме. И кто знает, быть может, здесь зародилось «Цыганское каприччио»? Но когда запела знаменитая Нонна, исчез Рахманинов-музыкант, остался Рахманинов — истерзанный человек. У него повлажнели глаза, но он не вытирал их, пока не отзвучала последняя нота.
— Вот он где! Попался, который кусался! — прогремел неповторимый в своей звучности, красоте, проникновенности голос, и к Рахманинову потянулся с объятиями и поцелуями Федор Иванович Шаляпин.
Шаляпин, огромный, размашистый, любящий привлекать к себе внимание, сейчас, подогретый вином, был особенно шумен.
— Чего сидишь, как сыч? Пошли к нам. Там вся брашка!
— Я не люблю шумных компаний, — поморщился Рахманинов.
— К «Яру» не ездят за тишиной! — громыхнул Шаляпин, но чуткая душа артиста подсказала ему сквозь хмель, что его другу худо, и он сразу сменил тон: — Что ты куксишься, Сережа?.. Деньги нужны?.. Песни?..
— Да! — взгляд Рахманинова подобрел. — «Очи черные».
Шаляпин мигнул скрипачу цыгану.
— Очи черные, очи страстные… — начал Шаляпин, и вступила скрипка. — Очи жгучие и прекрасные…
И молитвенно затих, замер огромный караван-сарай.
— Вы сгубили меня… — из какой-то последней глубины не пропел, а проговорил Шаляпин, и Рахманинов сдавил ладонями худые виски — что-то запредельное было в чарах этого непостижимого человека.
Шаляпин закончил под бешеные аплодисменты.
— Тьфу ты! — сказал он с наигранным гневом. — Я для тебя пел, а не для этой шушеры… Ну, пошли к нам.
— Уволь. В другой раз.
— Как знаешь. А я буду сегодня гулять.
Шаляпин пошел к своему столику, сметая по пути зазевавшихся посетителей. Рахманинов расплатился с официантом за неначатую бутылку вина и покинул ресторан.
Когда он оказался на улице, ему стало совсем худо: свет фонарей зыбился, мерк и вдруг вспыхивал дикой яркостью.
— На Пятницкую, — едва проговорил он, кулем осев в санках…
Он поднялся по крутой лестнице и позвонил. Дверь открыла хозяйка — Анна Александровна Ладыженская, двадцатишестилетняя женщина, как будто остановившаяся на пороге своей сути: она была почти красива, почти добра, почти умна, но все эти качества растворились в беспомощности, растерянности перед жизнью.
— Сережа! Какое счастье!.. Мой Ладыженский опять пропал. Найдите его, умоляю вас!
— Господи, но я только и занимаюсь тем, что ищу Петра Викторовича, которому это вовсе не по вкусу.
— Сережа! Вы самый благородный, добрый, рыцарственный человек!
— Но, родная моя, я болен, меня трясет… Я свалюсь…
— Примите эту пилюльку, и все как рукой снимет. — Лекарство почему-то оказалось в кармашке кофты Анны Александровны..
— Боже мой! — только и проговорил Рахманинов и снова погрузился в остудь ветреного порошистого вечера…
Рахманинов заглядывал в какие-то низкопробные подвальчики, возле которых ежились размалеванные жалкие девицы, заходил в вонючие портерные и прокуренные бильярдные — из резкой стужи во влажную, парную духоту и снова в стужу. Но, палимый внутренним жаром, он не замечал этих перепадов. Наконец в ресторации «Дарьял» он наткнулся на пьяненького Петра Викторовича. Вернее, тот сам углядел Рахманинова и, отделившись от подозрительной компании, кинулся к нему с распростертыми объятиями и стал тянуть за столик.
— Домой надо, Петр Викторович! Анна Александровна заждалась. Волнуется.
— Святая женщина! — взрыднул Ладыженский. — Страдалица. Голубая душа. Цените ее, Сережа, не каждому, не каждому… — он поднял указательный палец, поглядел на него строго и совсем иным тоном закончил: — Никуда я отсюда не пойду.
— Надо идти! — тосковал Рахманинов.
— Не пойду!.. Она растоптала… она растоптала…
— Ну, что она растоптала? — изнемогал Рахманинов.
— Флюиды моей души, — сообщил Ладыженский. Он встал на цыпочки и шепнул в ушную раковину Рахманинову: — Что страшнее: измена плоти или измена духа? Вот в чем вопрос проклятый.
Схватив его в охапку, Рахманинов потащил тяжелое тело к выходу. На маленькой лесенке, ведущей к гардеробной, Петр Викторович уцепился за перила и громко пропел из «Луизы Миллер»:
С той же улыбкой нежною: «Люблю только тебя», — шептала. …И изменяла, изменя-а-ла… Так же шутя!..Это было уже из другой оперы Верди.
После чего позволил одеть себя и вытащить на улицу. Рахманинов погрузил его в сани, и они понеслись сквозь секущий снег.