Река голубого пламени
Шрифт:
Поначалу, как и говорила доктор Бек, все было очень просто. Я ела, играла и проводила дни в темноте. Я спала в полной темноте и просыпалась все в той же темной пустоте — часто от голоса кого-то из исследователей. Я стала полагаться на эти голоса и даже через некоторое время видетьих. Для меня они обладали цветом и формой — мне нелегко такое объяснить, как не могу я сейчас объяснить и своим спутникам, насколько мое восприятие этого искусственного мира отличается от их восприятия. Полагаю, тогда я впервые узнала, что такое синестезия, вызванная ограничением сенсорной информации.
Игры и упражнения сперва были простыми: загадки по распознаванию звуков, проверки моего чувства времени и памяти, физические действия для уточнения
Вскоре я начала утрачивать ощущение времени. Я засыпала, когда уставала, и, если меня не будили ученые, могла проспать часов двенадцать или больше — или, вполне возможно, минут сорок пять. И, что неудивительно, я просыпалась, понятия не имея о том, сколько проспала. Само по себе это меня не тревожило, ведь лишь с возрастом мы познаем страх утраты контроля над временем, зато пугало другое. Я скучала по родителям, даже таким, какими они были. А еще, сама того не понимая, я начала бояться, что никогда больше не увижу свет.
Разумеется, этот страх оказался пророческим.
Время от времени доктор Бек позволяла мне разговаривать с кем-нибудь из других детей по голосовому каналу экрана с отключенным изображением. Некоторые, как и я, тоже были изолированы в темноте, другие жили при свете. Не знаю, что они узнали из наших разговоров — ведь мы, в конце концов, были всего лишь детьми, а дети, хотя и играют вместе, не очень-то склонны к пространным обсуждениям. Но один ребенок был иным. Когда я впервые услышала его голос, он меня напугал. Голос был глуховат и как-то покрякивал — моему мысленному взору он представлялся твердым и угловатым, как старинная механическая игрушка, — а такого акцента я никогда прежде не слышала. Задним числом могу сказать, что этот тембр был синтезирован, но в то время я создавала весьма устрашающие мысленные образы человека или существа с подобным голосом.
Странный голос спросил, как меня зовут, но своего имени не назвал. Он казался нерешительным, а фразы разделялись долгими паузами. Сейчас мне все это кажется странным, и я гадаю, не могла ли я разговаривать с каким-то искусственным разумом или с ребенком, страдающим аутизмом, которому современные технологии помогли хоть как-то общаться, но в то время, насколько я помню, новый товарищ, который так медленно и так странно говорил, одновременно восхищал меня и приводил в отчаяние.
Он сказал, что одинок. Как и я, он пребывал в темноте или как минимум не мог видеть — он никогда не говорил о зрении, если не считать метафор. Он не знал, где находится, но хотел оттуда выйти — он часто это повторял.
В первый раз этот новый товарищ был со мной всего несколько минут, но потом мы разговаривали дольше. Я научила его нескольким чисто звуковым играм, которые освоила, общаясь с учеными, пела ему песенки и колыбельные, которые знала. Некоторые вещи он понимал на удивление медленно, а другие настолько быстро, что это меня тревожило — иногда создавалось впечатление, будто он сидит рядом со мной в полном мраке и каким-то образом наблюдает за всеми моими действиями.
Во время пятого или шестого «визита», как их называла доктор Бек, он сказал, что я его друг. Трудно представить другое признание, от которого так замирает сердце, и оно останется со мной навсегда.
Я потратила немало дней своей взрослой жизни, пытаясь отыскать того заброшенного ребенка; перекопала институтские архивы, отслеживая всех, кто имел хоть какое-то отношение к экспериментам, но безуспешно. Теперь я гадаю, был ли это вообще ребенок? Или же мы, возможно, были субъектами теста Тьюринга определенного рода? Тренировочной площадкой для программы, которая когда-нибудь будет легко обманывать взрослых, но в то время могла лишь поддерживать разговор с восьмилетними детьми, да и то не очень хорошо?
В любом случае больше я с ним не говорила. Потому что произошло кое-что еще.
Я пробыла в темноте много дней — более трех недель. Ученые института были готовы завершить мою часть эксперимента уже через двое суток.
Имеющиеся в деле показания непонятны, потому что работники института так и не установили точную причину неисправностей, но что-то серьезно испортилось в сложной системе жизнеобеспечения здания. Для меня это проявилось в том, что сперва на половине фразы оборвался мягкий и очаровывающий голос миссис Фюрстнер. Внезапно смолкло и гудение кондиционеров, ставшее постоянной частью моего окружения, оставив после себя тишину, от которой у меня даже заболели уши. Пропало все. Буквально все. Исчезли дружественные звуки, делавшие темноту менее бесконечной.
Через несколько минут я начала ощущать страх. Наверное, произошло ограбление, подумалось мне, и плохие люди увели доктора Бек и всех остальных. А может, на свободу вырвалось какое-то огромное чудовище и всех их убило, а теперь бродит по коридорам, отыскивая меня. Я бросилась к толстой звуконепроницаемой двери своей каморки, но, разумеется, без электричества замок заклинило. Я не смогла даже поднять дверцу стенной ниши, через которую доставляли еду. Охваченная ужасом, я завопила и стала звать доктора Бек и миссис Фюрстнер, но никто не пришел и не отозвался. Тьма стала пугать меня так, как не пугала все эти дни; она стала осязаемой,густой и липкой. Мне казалось, что она вот-вот начнет смешиваться с дыханием, давить, пока у меня не перехватит горло, пока я не начну вдыхать ее как человек, утопающий в море чернил. А вокруг по-прежнему ничего — ни шума, ни голосов. Тихо, как в могиле.
Теперь я знаю из показаний, что инженерам института понадобилось почти четыре часа, чтобы запустить систему. Малышке Мартине, позабытому во мраке ребенку, они могли показаться четырьмя годами.
А затем, уже в конце, когда мой разум балансировал на краю бездны, готовый в любой момент рухнуть в нее и подвергнуться распаду, еще более необратимому и полному, чем всего лишь слепота, ко мне кто-то присоединился.
Внезапно и без предупреждения я уже была не одна. Я ощущала кого-то рядом с собой, делящего мрак со мной, но ужас так и не сменился облегчением. Этот кто-то, кем бы и чем бы оно ни было, наполнил пустоту в моей каморке самым страшным и неописуемым одиночеством. Слышала ли я, как плакал ребенок? Слышала ли я вообще что-нибудь? Не знаю. Сейчас я ничего не знаю, а в тот момент, наверное, вообще была безумной. Но я ощутила, как что-то вошло и село рядом со мной, как оно горько заплакало в непроницаемом мраке — некое присутствие, которое было пустым, холодным и абсолютно одиноким. Самое кошмарное, что мне довелось пережить в жизни. От ужаса я онемела и оцепенела.
И тут вспыхнул свет.
Странно, как разные мелочи влияют на жизнь. Оказаться на перекрестке сразу после того, как сменился свет в светофоре, вернуться за бумажником и опоздать из-за этого на самолет, шагнуть под предательский свет уличного фонаря, когда туда же посмотрел незнакомец — мелкие случайности, которые могут изменить все. Видимо, судьбе показалось недостаточным преподнести мне лишь отказ институтской системы жизнеобеспечения, полный и непостижимый. Вдобавок одна из программ инфраструктуры содержала ошибку (несколько цифр оказались не на своем месте), и локальные системы трех комнат в моем крыле не прошли должных процедур при запуске. Поэтому когда институтская система ожила и включилось электричество, то вместо тусклого переходного света, поначалу лишь чуть ярче серпика луны на ночном небе, яркость которого медленно увеличивалась, в этих трех комнатах полыхнули тысячеваттные сверхновые аварийные лампы. Две комнаты из этих трех были пусты — одну несколько недель не использовали, а обитателя другой, заболевшего ветрянкой, за два дня до этого уложили в институтский изолятор. И я оказалась единственной, увидевшей, как вспыхнули аварийные лампы — подобно пылающему взору господнему. То есть увидела лишь на мгновение — это было последнее, что я вообще увидела.