Рембрандт
Шрифт:
– Он так вцепился в меня, что я с трудом отделался от него, – сказал лейтенант.
Ему предложили место рядом с капитаном. Поставили перед ним бокал.
– Мне бы кусочек мяса, я голоден, – сказал он.
В таверне было сумеречно. Только за спиной капитана пылало золотом высокое окно. Разодетый лейтенант добавил ярких красок к веселой компании ополченцев.
– Все вы как бы в золоте, – проговорил Баннинг Кок, любуясь стрелками своей роты. – Этот свет сделал наше застолье особенно праздничным…
Лейтенант заметил, что белое вино при таком освещении
Баннинг Кок сказал, поглаживая бородку:
– Как вы думаете, что за мысль влетела мне сейчас в голову?
– Влетела, как птичка? – спросил кто-то с того конца стола.
– Хуже! Она просверлила лоб и застряла в мозгу.
– Ого! – воскликнул лейтенант. – Значит, мы услышим сейчас нечто…
– Именно!.. Вот гляжу на вас и говорю себе: почему бы не заказать групповой портрет?
– Групповой? – удивился стрелок Схеллингвау. – Портрет всей роты, что ли?
– По желанию… По желанию… – продолжал капитан. – Вчера у одних знакомых я встретил доктора Тюлпа. Он на все лады расхваливал художника ван Рейна…
– Этот художник рисовал доктора и его учеников.
– Верно… Художник – из первых в Амстердаме.
Стрелок Крейсберген допил бокал и воскликнул:
– Согласен! Вношу свои флорины.
– Ты-то согласен, – сказал капитан. – Дело теперь за малым: согласится ли он?
– Кто – он?
– Господин ван Рейн с улицы Широкой. А еще надо узнать окольными путями, примет ли нас вообще.
– Такая важная птица? – сострил Схеллингвау.
– Представь себе!
И компания принялась обсуждать мысль, неожиданно просверлившую темя капитана Баннинга Кока…
Доктор Тюлп внимательно выслушал капитана Франса Баннинга Кока – такого плотного, крепкого, тридцатипятилетнего – и сказал:
– Разумеется, я хорошо знаю господина ван Рейна. Я позировал ему около десяти лет тому назад. Лечил его самого и его семью. Лечу и теперь. Он не одержим родовой фанаберией, как полагают некоторые. Рембрандт сын простого мельника. И трудится он все дни, как мельник, не покладая рук. Иногда слышишь: он нелюдим. Это неправда. Я бы сказал так: он – человек веселый, общительный. Если доведется – взгляните на его портрет с женой на коленях. Он весь такой – как хороший напиток в хорошем бокале, который держит в руке. Он просто очень занят: днем – работой, ночью – мыслями о предстоящей работе.
– Господин Тюлп… Уважаемый доктор… – Капитан говорил так, словно ему жали башмаки. – Но разве не нужны ему заказы?
– Почему не нужны? Нужны. Но он богат. И жена его принесла с собой хорошее приданое. На Широкой улице, близ шлюза святого Антония, у него теперь прекрасный дом. Прекрасная галерея офортов и разных картин, прекрасные раритеты… Словом, это богатый человек. Впрочем, так же, как и вы. К чему я это говорю? Он не станет связываться с работой только ради заработка. У него свои живописные идеалы.
Баннинг Кок (несколько обескураженно):
– Что же вы советуете?
Доктор Тюлп улыбнулся.
– Попытайтесь,
– Значит, попытаться?
Доктор Тюлп:
– Если угодно, капитан, для начала я переговорю с ним сам.
– Отлично! – Пухлые пальцы капитана коснулись рыжеватых усов и молодцевато их расправили.
«Он меня боднет», – подумал капитан, войдя в мастерскую художника. В самом деле, Рембрандт стоял, широко расставив ноги. Он осматривал гостя пытливым, недоверчивым взглядом. Художник даже не ответил на приветствие. Стоял и молча глядел, что-то соображая.
Капитан был одет по-парадному. Грудь – широкая, ноги его, видать, прочные, руки – крепкие, взгляд – прямой, открытый. Если верить врачам, которые утверждают, что лицо – зеркало души и здоровья, этот капитан несомненно крепыш. Наверное, его дед и отец сражались против испанских воинов, терзавших эту землю. Может быть, его отец даже сражался рядом с отцом художника, тоже проливавшего кровь в войне против испанцев… Все может быть… Этот капитан как бы олицетворяет тех, кто и сейчас может подняться по первому призыву против любого врага… Нет, ничего не скажешь – бравый капитан! Есть в его стати, в его ладно сколоченной фигуре нечто привлекательное, нечто большее, чем просто заправская лихость. В нем – та частица силы, мужества, преданности, которая так необходима любому уважающему себя народу.
Неожиданно художник преобразился. Его словно волшебным образом подменили: заулыбался, протянул руки – весьма дружески, чертыхнулся – грязные, мол, руки, в красках они…
– Пожмите мне локоть, господин капитан. И, пожалуйста, присаживайтесь. Вон на ту скамью.
Рембрандт вытер руки сухой тряпкой, пожаловался на усталость.
– Я не отходил от мольберта весь день, – проговорил он хрипловатым, простуженным голосом.
Баннинг сказал:
– Доктор Тюлп считает вас здоровяком.
Художник махнул рукой.
– А мне советует больше отдыхать.
– Он прав, господин ван Рейн. Даже лошадь и та нуждается в отдыхе.
– А работа? – вдруг вспылил художник. – Кто писать будет? Кто сделает за меня? Спрашиваю: кто? Я с удовольствием уступлю на время кисть другому, но с одним условием: чтобы работу мне самому не пришлось переделывать.
Рембрандт сдвинул набекрень берет и упер руки в бока.
– Мы, военные, – сказал Баннинг Кок, – тоже считаем, что надо отдыхать вовремя. Даже в бою. Чтобы вернее побеждать.
Художник нахмурился.
– Сколько вам лет? – спросил он.
Капитан ответил.
– Я на год старше вас, – сказал Рембрандт. – Старик уже. Тридцать шесть – не двадцать шесть. Тогда я не знал усталости.
Капитан настаивал на своем: художник достаточно здоров, вполне физически крепок и усталость его со стороны не замечается.
Капитан говорил, а Рембрандт с интересом его разглядывал. Он уже не слушал, только напрягал зрение и ходил перед Баннингом, изучая его с разных сторон.