Рембрандт
Шрифт:
Рембрандт достает тетрадь и серебряный карандаш. Рисует то одних, то других. И себя воображает на их месте. Студенчества недолго ждать. Может, год. Самое большее – полтора.
Тут к нему обращается некий мужик. В засаленной шапке. С лицом обветренным, как у рыбака.
– Где тут жилище для приезжих студентов?
Рембрандт немножко удивлен:
– Жилище?
– Да, для приезжих.
– Разве у них особое жилище?
– Разумеется.
– Я пока не знаю. Я просто так…
– А я подумал – студент. – Мужик удаляется, чтобы найти человека
Рембрандт набрасывает фасад университета и фасад библиотеки. Потом прогуливается вокруг да около университета. Никакого особенного впечатления. Строгие окна. Строгие улицы. Красивые каналы. И разноголосые студенты.
И он таки стал студентом. Одним из тех, кто исправно посещал лекции, кто внимательно читал книги, кто учил латынь и греческий. Домашние делали все, чтобы скрасить жизнь Рембрандта. Студент не мог посетовать на невнимание отца или братьев. Нет, они делали все, чтобы Рембрандт не отставал от других, чтобы никто не мог сказать, что сын мельника плохо обеспечен или чем-либо обделен. Отец счел нужным снять для сына комнату, где бы он мог находиться в ненастную погоду, чтобы меньше тратить времени на дорогу, чтобы больше оставалось часов для ученых занятий.
Отец окольными путями узнавал, что думают наставники о студенте ван Рейне. Узнав приятное, делился с домашними хорошей новостью.
– Я познакомился с неким деканом, – говорил он. – Спросил его о Рембрандте. Знаете, что он сказал? «Будьте покойны, – сказал, – господин ван Рейн, сын ваш относится к занятиям подобающим образом».
Оказывается, это величайшая похвала в университете. Ибо там прощелыг больше, чем студентов.
– Это хорошо, – радовалась мать.
– Еще бы! Он силен, особенно силен в латыни. Узнал я также, что Рембрандт выказывает большой интерес к древнееврейскому. Но меня и огорчили…
– Огорчили?
– Да, – продолжал Хармен Герритс. – Вы помните его тетрадь?
– Конечно!
И как не помнить, если сам Рембрандт не скрывал ни ее, ни свой карандаш? Нет и не было в этом секрета.
– Так вот, мне сказали – и это доподлинно так, – наш Рембрандт слишком увлекается рисованием. Это уводит его от занятий. Нет, он продолжает посещать лекции, но голова его занята другим. И голова, и руки. Ясно вам?
Адриан добавил к этому, что Рембрандт как-то обронил такие слова: «Хорошо мастеру живописи». Тогда Адриан не придал этому значения, но теперь кое-что проясняется.
– Не кое-что, сын наш, а многое…
И отец продолжал с горечью, утверждая, что рисование, которое не сулит ничего доброго, все больше захватывает молодого человека. Головоморочение, которое неизбежно вызывает эта дурацкая рисовальная тетрадь, заведет бог знает куда. К чему ученому рисование? Чтобы вступить в этот цех маляров и услаждать глаза различных богатеев и их сынков? Или для того, чтобы подражать неведомым итальянцам, живущим на юге? Кто живет в достатке из этих маляров? Пусть назовут хотя бы одного…
– А господин Сваненбюрг? –
– Кто это?
– Лейденский мастер.
Отец задумывается.
– Я слышала о нем, – говорит мать.
Адриан кое-что припоминает:
– Мы однажды мололи для него.
– Ты уверен? – У отца два желвака на впалых щеках.
– Мне даже сказывали, что он живал в Италии.
– И что же он, этот Сваненбюрг?
– Чего-то малюет…
– Это еще ничего не доказывает, – говорит отец. – Мало ли кто живал в Италии! Божий свет велик, и всегда кто-нибудь где-нибудь да проживает. Про это лучше всего знают моряки в Амстердаме. – Хармен Герритс ван Рейн повысил голос: – Геррит и Адриан, ступайте завтра же к брату и попытайтесь выбить у него дурь из головы. Слышите?
– Слышим, ибо мы того же мнения, – сказал Геррит.
Лисбет простодушно заметила:
– Он очень красиво нарисовал нашу кошечку. – И бросилась к комоду, чтобы показать рисунок. Это был красочный рисунок. Кошечка выглядела живой – вот-вот замяукает…
– Это его рука? – недоверчиво проговорил Хармен Герритс ван Рейн,
Хозяйка удостоверила это.
– Он подарил мне, – похвастала Лисбет.
Отец нахмурился.
– Я приказываю тебе, Геррит, и тебе, Адриан, образумить брата… И чтобы без дураков… Вы меня поняли?
Ян Ливенс был на год моложе Рембрандта. Это был горячий, несколько самоуверенный юноша. Влюбленный в живопись итальянцев, почтительно относящийся к лейденскому мастеру Якобу Изаксу Сваненбюргу. Познакомился с ним Рембрандт случайно на том самом горбатом мосту, который был перекинут через канал возле университетских главных ворот. Ливенс тоже что-то набрасывал в своем альбоме. В отличие от Рембрандта, он сделал твердый выбор в жизни, вернее, был готов к этому выбору.
Он сказал, закрывая альбом:
– Человек должен занять свое место в жизни.
– Как это? – поинтересовался Рембрандт.
– А так! Занять – и все.
– Для этого надо знать – какое?
– Еще бы! Например: чем ты занимаешься?
– Я учусь. Вон там. – Рембрандт указал на четырехэтажный дом, который располагался неподалеку от главного здания.
– Значит, и ты здесь! Слушаешь умников, без конца склоняющих латинские слова?
– Пожалуй.
– У меня это увлечение, слава богу, проходит. Мое место вот здесь. – Ян Ливенс приподнял тетрадь выше головы. – А твое?
Рембрандт глядел в воду. Канал был неглубокий. Вода была чистая, было видно дно – чуть заиленное.
– Я еще не решил.
– А когда же ты решишь?
– Не знаю.
– Нет, – засмеялся Ян Ливенс, – так дело не пойдет. Вот, скажем, мои родители булочники, а твои?
– Мельники.
– Как? Мельники?
– Да. На берегу Рейна. Несколько миль отсюда.
– Тогда ты должен знать, что делает мельник, засыпая зерно в желоб, откуда оно попадает во власть жерновов. Мельник уверен, что зерно будет перемолото. Не правда ли?