Ремесло сатаны
Шрифт:
Король огорчался неудачами французов, успехи же их радовали его. Все самое лучшее, самое блестящее в жизни одряхлевшего скитальца связано было с Францией. Он без слез говорить не мог об этой стране. А теперь слезы все чаще и чаще блестели на глазах старика, скатываясь по бледным щекам.
— Моя милая Корделия, неужели эти варвары завоюют мою прекрасную Францию? Этого быть не может! Нельзя, чтобы погибла Франция. Нельзя… Франция одно из красивейших в мире явлений. Там все красиво — гибкий ум, патриотизм, культура и даже республиканская, буржуазная Франция, даже она… Ах, Париж. Я не могу себе
Старик преображался. Беспомощные детские слезы как-то незаметно высыхали. Вдохновенный огонь вспыхивал в глазах под седыми бровями, и чем-то пророческим звучал голос в моменты, когда последний Лузиньян доказывал, что Франция не может, не должна погибнуть, что это было бы величайшей несправедливостью на земле.
Король догадывался об отношениях Загорского и «своей Корделии» и что «дети» любят друг друга. Пишет ли Загорский ей? Каковы его первые впечатления с войны? Вера читала королю отрывки писем жениха, где он всегда передавал поклон `a sa majest'e royale.
Такое почтительное внимание трогало всеми забытого последнего Лузиньяна.
— Очаровательный молодой человек! Очаровательный! Я не сомневаюсь, что и как солдат он покроет себя славой.
Катастрофа с Загорским была неясна, туманна для короля, но он угадывал какой-то излом, крутой, резкий в его оборвавшейся карьере. Лузиньян ободрял девушку:
— Он порадует, нас офицерскими эполетами! Вот увидите, моя маленькая детка. С его характером, выдержкой, с военным образованием он, вне всяких сомнений, натворит больших дел.
Вера, вспыхивая, краснела, опуская веки. Лузиньян любовался ее застенчиво-радостным личиком.
Так проходили вечера. Утром — газеты. Вера вдвойне интересовалась войной — вообще и в частности потому, что на далеких (они казались бесконечно далекими) полях славы и смерти находился ее кумир, ее Дима.
А после чтения газет — наскоро выпитый чай и служба.
Контора, где за письменным столом проводила свои часы Забугина, была первой комнатой налево из передней. Тут же в передней висел поминутно дребезжавший телефон.
Другие двери, тотчас же за спиной конторщицы, наглухо забитые, вели в столовую. И хотя с обеих сторон спускались глухие драпировки, но говор, даже не особенно громкий, в одной из смежных комнат был отчетливо слышен по соседству.
В этот день мадам Альфонсин с утра уехала в Царское Село, вызванная туда экстренно очень важной и очень знатной клиенткой своей. Господин с внешностью провинциального фокусника готовился принимать пищу в адмиральский час в единственном числе. Вера, которой полагался «маленький завтрак», выговорила себе право завтракать в конторе, не желая
— Дома?
— Барин дома, а барыня уехали.
— Кого я вижу? Шацкий… да! — послышался голос бакенбардиста.
Приятели расцеловались.
— Хорошо, что ты пришел, будем завтракать вместе, да… а то одному скучно. Будет бифштекс с жирком… это хорошо под водку… да…
Продолжение беседы Вера слышала через дверь. Стучала посуда, стучали ножи.
— Наливай!
— Держи рюмку… держи… да…
— А водка холодная…
И чем больше друзья вливали в себя холодной водки, тем громче развязывались словоохотливые языки.
— Ну, как в общем живешь, Евгеша? Живешь… да…
— Да вот, понимаешь, возни до черта мне с этим самым Корещенкой! Охаживаю около да вокруг — ничего не выходит! И раньше эта морда Юнгшиллер покоя не давал мне — вынь да положь ему чертежи корещенковских «истребителей», а теперь, как началась война, дует меня и в хвост и в гриву!
— Это понятно. Да… Немцам только намекни, а уж они при своей технике живо соорудят какие угодно истребиттели… Давай рюмку… Холодная, люблю, знаешь, когда графинчик вспотеет… Вспотеет… да… Ну, какая там еще ерундовина у тебя на заячьем меху, неужели так и сядешь в калошу?
— Твое здоровье, дружище… Зачем садиться, не таковский я человек!
Вера Клавдиевна завтракала у себя. Вначале машинально слушала, но когда собеседники заговорили о том, что немцы с их техникой сумеют быстро использовать новое изобретение русского человека, нож и вилка застыли в ее руках, да и она вся застыла, вслушиваясь, боясь проронить хоть единый звук, боясь, что субъект в военной форме и Седух либо начнут говорить тише, либо перейдут к другой теме…
Но — ни того, ни другого. После нескольких рюмок приятели, забыв всякую осторожность, почти кричали и такое кричали, что не всякий и шепотом говорить отважится…
— Нет, мы в калошу не сядем, только за все надо браться с умом. Надо испробовать все пути. Сам Корещенко чертежи держит за семью замками, зубами не выгрызешь! Механик его предан ему, как собака, этого не купишь. Какие же еще открываются горизонты?
— Выкрасть, и все… выкрасть… да…
— И дурак! Чернобородый дурак, ваша милость, я ведь тоже не лыком шит! Взвешивал и так и этак. Выкрасть можно, — хотя и трудновато, однако можно… А толк от этого выйдет какой? Скандал, огласка! В делах военного и политического шпионажа необходимо, чтобы все было тихо, гладко, без сучка-задоринки.
— Ну, и будете ждать случая, пока война кончится. Кончится… да…
— Нет, не будем! Знаешь, что мне пришло в голову? За водкой всегда приходят великие мысли… Привлечем мы к этим самым истребителям, — Юнгшиллер будет на седьмом небе от радости, — Елену Матвеевну Лихолетьеву!
— Ты с ума сошел! Такую особу? Наша клиентка, клиентка… да… гордимся… да… особа…
— Для тебя особа, а для меня — «Елена Матвеевна, пожалуйте ручку». Вот мы тут пьянствуем вместе, а ты Шацкого не знаешь… Молчи, молчи, не знаешь! У Евгения Эраетовича Шацкого такие пружины, такие ниточки — рот разинешь.