Резерфорд
Шрифт:
Но он уже знал и то, чего не мог еще знать сорокалетний Капица: что даже работа — даже трудная работа — все-таки не панацея. Ему становилось все более и более знакомо одно скучнейшее зло жизни, от которого не придумано лекарств.
Стоя у окна своего кабинета и глядя, как пустеет Мондлаборатория, и видя, как несут заколоченные ящики мимо каменного крокодила, рвущегося вверх по стене, он с не меньшей отчетливостью, чем при известии о смерти Марии Кюри, почувствовал, как расселяется в нем старость, требуя для себя все больше места.
И
Искоса взглянув на ассистента, Резерфорд выпустил из рук золотой листок. Ударом ноги распахнул дверь. Широкая его спина на мгновенье заслонила дверной проем. Потом долго ие затихали в коридоре тяжелые шаги. Потом он не сразу сумел сгрести с каменной плиты тротуара выпавшую из рук трубку, и его немного развеселила мысль, что тут уж надо бы крикнуть кому-то: «Какого дьявола вы трясете Англию!»
Он шел не спеша домой. И всю дорогу думал о случившемся. Оно, пожалуй, не было похоже на то легкое подрагиванье пальцев, какое появилось у него уже довольно давно и заставило его в последние годы постоянно таскать в жилетном кармане карандашные огрызки — только такими огрызками он теперь и писал, с резким нажимом и поневоле кратко.
Нет, нынешняя история с золотым листком показалась ему нехорошей. Он испытывал какую-то подозрительную сердечную слабость. И не знал, как от нее избавиться. Никогда он не лечился, если не считать давних происшествий с горлом и невралгией лица. И теперь не станет! Не надо только никому ничего говорить.
Инстинктивно он шел медленно — так медленно, что Фри Скул лэйн показалась ему нескончаемой. И думалось медленно. Медленно вспоминалось, как один известный хирург внушал ему без всякого повода: «Пейте побольше воды и держитесь от нас подальше!» Чем была вызвана та странная фраза? И почему полгода назад да Коста Андраде пришло в голову уговаривать его приняться за автобиографические записки? Он тогда ответил старому манчестерцу, что еще «слишком занят и возможно слишком молод» для мемуарных дел. Но ведь это, наверное, бывает прямо написано на лице человека, что пора ему браться за мемуары?.. Он решил внимательно посмотреться в зеркало, когда придет домой.
Чувствовал он себя неважно, но, чтобы не тревожить Мэри, вошел в дом, насвистывая свою песенку про солдат Христа, которым надлежит зачем-то идти вперед. Было еще рано, и он заперся в кабинете. На столе его ждали гранки маленькой книги, написанной на основе лекции, что прочел он минувшей зимой студенткам Ньюнхэм-колледжа, где училась когда-то Эйлин. Он с особым тщанием готовил текст той лекции, а теперь заранее любил эту еще не вышедшую книжицу — «Современная алхимия». Предчувствовал ли он, что это последняя его книга?
Она была
Нет, нет, в тот день ничего с ним не сталось. Дрожь в руках унялась. Сердце — отпустило. И он забыл посмотреться в зеркало.
…Но старость расселялась в нем уже бесцеремонно. В часы своих любимых послеобеденных бесед у камина в Тринити он стал нечаянно засыпать, удобно приладившись в кресле. Все замолкали. Он вдруг тяжело открывал глаза и возвращался в беседу поспешно-неуместной шуткой. Собеседники аккуратно улыбались, делая вид, что ничего не случилось.
Он становился все покладистее. В спорах все чаще выбирал себе роль посредника, а не воюющей стороны. И один его биограф удивлялся: «Резерфорд-миротворец — это, пожалуй, не первое определение, приходящее на ум…» И стали его заботить вещи, о которых прежде он никогда бы и ие подумал: «Знаете, мой характер за последние годы очень улучшился, и мне кажется, что никто не пострадал от него за последние несколько недель…» (Из письма 36-го года).
Мыслимое ли дело: он стал брать на учет проявления своей добродетельности!
И еще… Был день, когда он узнал, что безнадежно болен его добрый знакомый Харди (не знаменитый кембриджский математик, а другой Харди). Расстроенный донельзя, сэр Эрнст повернулся к епископу Дербскому, случившемуся при этом, и сказал с глубокой серьезностью:
— Вы помолитесь за него, Пирс, не правда ли?
Обыкновеннейшая, эта фраза была в его неблагочестивых устах столь удивительной, что присутствующие запомнили ее. А Ив записал.
Ив сохранил еще одно поражающее свидетельство той поры.
Все чаще Резерфорд проводил свободные дни в своем сельском доме на юге Англии. Этот дом появился заботами Мэри всего лишь в 35-м году, и несколько акров дикой земли на склоне пологой возвышенности еще нуждались в расчистке и раскорчевке. Мэри разбивала сад — это было ее страстью. Он помогал ей: торил тропинки в зарослях кустарника, вытаскивал из почвы кремневую гальку, обрубал сухие ветви… Ему нравилось возделывать землю. И работал он легко. И любил заслуженную усталость после таких трудов. И немножко кичился ею, как всякий интеллигент, добровольно взявшийся для самоуслажденья за топор и лопату. И похвалялся еще жившей в нем былою фермерской умелостью. И пошучивал над собой.
Он пошучивал и над тем, что те края на границе Уилтшира и Хемпшира, совсем не окраинные и не первозданные, почемуто носили прозвище Новой Зеландии. По-прежнему далекий от мистики, он не говорил, что это перст судьбы и круг замыкается… Но однажды — было это летом 37-го года, — стоя посреди зарослей черной смородины и, как некогда в Пунгареху, отирая пот со лба тыльной стороною ладони, он внезапно задержал руку на лице, точно застигнутый какой-то догадкой, повернулся зачем-то к дому — к своему Чантрикоттеджу — и произнес старое двустишье: