Рискующее сердце
Шрифт:
Это происходит в истинной драме, где высшее прозрение поэта выносит приговор его собственной плоти и крови и он сам же приводит этот приговор в исполнение. Ничем иным, как этим, объясняются загадочные самообвинения в колдовстве, дошедшие до нас из времен Средневековья. Они были вызваны чувством людей, считавших свое зло ходячим оскорблением Богу и признававших втайне творимое ими столь ужасным, что сожжение своего телесного образа представлялось им единственной возможностью не утратить навеки своего участия в Божественном достоинстве.
Вот где затерялись мы! Ибо в этом пункте следует задаться вопросами, могущими лишить нас нашего последнего, сомнительного притязания на цивилизованность. Поспешим признать, что наше время в совершенном праве пустить в ход все свои средства, всю массу проницательности, доступной прессе, в игре против смертной казни. И действительно, если утрачена вера в глубинную вину, преступление остается
Но я возвращаюсь к другу книг, к невидимому спутнику поэта, и надеюсь, что он еще не утратил участия во внутренней героической жизни, в жизни воинов и верующих, или хотя бы желает в ней участвовать. Это мир, открываемый искусством, когда оно прорывается к горячим источникам воли, и об этом напряжении говорит Бодлер:
Вот, Господи, Твоя небесная опека, Которая в себя велит нам верить впредь; Вздох пламенеющий от века и до века, Чтоб вечности Твоей достичь — и умереть.Мы видели, как самоубийца вооружается, осознав, что поруган героический характер жизни. Мы видели, что злодеяние во времена веры глубже потрясает чувство, ибо оно уничтожает образ высшей жизни в злодее и ставит общую жизнь под вопрос. Подобному потрясению поэт может подвергнуть своего друга, который предается ему, беззащитный, предстает ему с открытым сердцем. Это, между прочим, превращает иронию, окрашивающую сегодня три четверти наших книг, в недостойное поэта средство, так как она, против кого ни была бы направлена, всегда задевает читателя. Ибо существо ее в том, что она возбуждает чувство, признаваемое рассудком, сопровождающим его, за предельное и наигранное. Она словно предает сердце рассудку, а юмор, наоборот, предлагает шутку, как фасетку, которой сердце пользуется, как зеркалом.
То, что ощущается как постыдное, бывает, как сказано, бесконечно разнообразным. Во всяком случае, откладывая книгу в сторону, когда что-то в нас возмутилось, мы в то же мгновение можем установить, что это произошло, так как жизнь завела нас в положение, представляющееся нашему чувству недостойным. А что считать недостойным, зависит от особенностей оценки. Так, деловитая трезвость бывает неприятно поражена в местах, поднимающихся до пафоса или до лирической проникновенности, так как здесь оскорблено чувство реальности. Жан Поль {99} подвергает читателя с таким характером настоящей пытке. А героическому характеру, чью сторону мы здесь принимаем, позиция Руссо предлагает совершенно непреодолимые препятствия, ибо в глазах подобного читателя для изгибов низменной души степень откровенности, с которой они описываются, не являются нравственным эквивалентом.
99
Жан Поль(Иоганн Пауль Фридрих Рихтер; 1763—1825) — немецкий писатель-романтик, автор романа «Титан».
Что общего у обнажения с вооружением? Если мы хотим ощутить трепет сердца в его тончайших фибриллах, мы требуем, чтобы оно было защищено тройной броней. Потому-то для нас и совершенно невыносимо все, что пишут русские, и ни лунатическая тонкость проникновения, ни его непреклонность не могут примирить нас с тем, как с тела срывают последние лохмотья, лоскут за лоскутом, пока обнаружится все его убожество. Здесь, конечно, идет речь только об основной оценке, о признании и отвержении постижимого характера, что не имеет ничего общего с пластикой и все-таки может быть воспринято даже наивным чувством. Жалкий народ униженных и оскорбленных — это выступление против всего, что возвышенно и что никогда не опустилось бы до того, чтобы терпеть унижение и оскорбление. Здесь же все подползает, попадается на глаза, чтобы вынудить взгляд позорного соучастия. Как деловито и с какой нечистоплотной теплотой начинает все это разоблачаться, как только останешься с ним наедине, и с каким искусством оно подвергает жесточайшей пытке
Прошли времена, когда книги — причем не худшие! — сжигал палач. Такое сожжение может быть произведено сегодня лишь в сердце, которое должно отважиться на многое. Как далеко ни заходит чуждое в своих поползновениях, уподобиться бы нам в наших чувствах хоть бредовым черным тараканам на кухне, голым, зябнущим и все-таки деловитым в своих темных уголках среди отбросов жизни.
И все-таки бесчестие, грозящее здесь героическому характеру, ставящее под вопрос его символы, гораздо опаснее, чем то другое, уже давно выдвинувшее свои дозоры в наше пространство и все еще господствующее на нашей территории как последнее, бесстыднейшее подобие натурализма. Позорное соучастие, которым душа должна прельститься, распространяется, однако, не на ее затененнейшие клети, а на слои, побудившие Якова Бёме сказать о человеке, что он уже при жизни наполовину состоит из мертвого, а это не является столь решающим, и душе грозит куда меньшая опасность, даже если она временами поддается такому искушению.
Но кто ввязывается в язык, подсказывающий, будто общество — решающая общность, что искупление возможно в социальном и что рассудок, приверженный материи, может пронизать жизнь искрящимся светом, как отшлифованное стекло, кто во все это ввяжется, тот не отдает себе отчета в том, что он ведет увлекательное изучение форм, изящнейших, секретнейших оттисков жизни, отказываясь при этом от ее нежного действенного ядра; он ищет понимания, ограничивающегося мертвыми составными частями этой жизни, как фотография вопреки обманчивому сходству может схватывать лишь знаки, хоронящие бытие в безжизненном. Таково взаимопонимание в низшем слое, когда весело переглядываются над трупом, разделанным по всем правилам анатомии. Это взаимопонимание в том, что найдено во внутренностях чрева и мозга, а еще более в том, что там ненайдено. Здесь-то и чувствуется или не чувствуется стыд, поскольку у неудовлетворенности много разных ступеней.
Ах, не без горечи перелистал я недавно книгу, открывшую мне, что даже там, снаружи, где с большим основанием, чем у нас, могли бы пользоваться метром-эталоном цивилизации, даже там среди молодежи жива еще более глубокая неудовлетворенность и больнее кусающий стыд. Это Жорж Бернанос {100} , верующий, воинствующий дух, в чьем романе «Под солнцем Сатаны» встречаются места, подобные следующему: «Молодежь, видевшая, как на войне самый благочестивый, самый страстный поэт Бог валяется на соломе, с отвращением отворачивается от кресел, в которых сверхсмышленые ухаживали за своими ногтями… те, кто больше ни на что не надеется на этом свете, кроме как наложить своего обстоятельного, бьющего в нос дерьма во все источники духа, откуда несчастные хотели бы пить».
100
Жорж Бернанос(1888—1948) — французский писатель, христианский радикал. В статье «Поле битвы души» (1928) Эрнст Юнгер писал, что в романе «Под солнцем Сатаны» описывается великая одинокая борьба святого нашего времени.
Так что то невыносимое мгновение, которое я хотел подсунуть идеальному читателю, бывает вызвано возмущением против позорного соучастия, которое поэт накликает предметом, предназначенным для развлечения. Такое возмущение часто бывает направлено против положений, в отношении которых было бы допустимо чистое, бездеятельное сострадание, отвратительное тем не менее в своей основе для героического человека, который скорее, как апостол Петр, отсечет кому-нибудь ухо, чем, не сопротивляясь, позволит совершаться бесчестию. Сострадание неуместно в трагическом мире, на сцене, где души борются, поэтому Гомер, на мгновение представив Гектора как предмет сострадания, спешит вернуть ему его ранг согласно трагическому порядку, заставляя его пасть. Так или иначе, сегодня следует неустанно подчеркивать, что страдание — высокая необходимость для души, аристократическое состояние, которому нельзя помочь извне. Герой, скорее, тот, кто преодолением и самопреодолением оказывает помощь всем другим, ибо он запускает в мир идею свободы и приносит самого себя ей в жертву, и этот опыт, этот «пламенеющий вздох», вверен сердцу поэта.