Рисунки баталиста
Шрифт:
– Нельзя! Деванча! Враг! Стрелять может! Бить может! Нельзя!
И в ответ на его слова вдалеке на улице возник человек – в чалме, бородатый. Медленно вышел на солнце, вглядываясь в их остановившуюся машину. Так же медленно канул, будто растворился в стене.
Они вернулись в штаб под вечер, когда степь покраснела и стекла грузовиков и фургонов, плоскости и грани брони словно излучали вспышки красноватого света.
Кадацкий был рад их возвращению:
– Ну, наконец-то, Федор
– Зачем ехать? – посмеивался Ахрам. – Будем здесь. Будем отдыхать. Завтра вместе кишлак пойдем. Полковник Салех пойдем. Люди Кари Ягдаст ловить. Бой будет! Рисовать будет! – Он показывал вдаль, где краснела тонкая черточка – череда кишлаков и предместий.
Веретенову было отведено ложе в фургоне. Перед сном, когда степь померкла и небо выбросило первую горстку звезд, он пробрался мимо притихших машин, мимо засыпавших солдат туда, где лежал череп верблюда. Разыскал его, осторожно поднял.
Кость была нагретой, хранила дневное тепло. Хранила весь померкший исчезнувший день. В костяном сосуде продолжали жить разноцветные зрелища города. Пестрые рынки, лазурные минареты. Пучеглазый стеклодув дул в раскаленную каплю. Куст алых роз был обрызган росой… Веретенов держал в руках свой прожитый день, упрятанный в верблюжий череп. Заглядывал в глазницы, поворачивал калейдоскоп.
Где-то рядом спали солдаты, те, кого ожидает наутро бой. Притаился под гусеницей танка жук. В теплой степи, среди блуждающих шорохов, был его сын, и такая нежность возникла к нему, такая с ним связь, такая вера, что им вместе будет еще хорошо, их минуют напасти!
Веретенов держал костяной череп степного скитальца. Просил о сохранении и бережении всякой жизни, населяющей эту степь, – человека, жука, звезды.
Глава пятая
Он проснулся в полутемном фургоне. Открыл железную дверь. И ему показалось, в заре, в желтом утреннем свете, мелькнуло над горами чье-то огромное стремительное лицо. Померцало над ним, Веретеновым, оставляя ему этот нарождавшийся день, черную кромку гор, полосатую от тени и света степь с пробуждавшейся жизнью.
У ребристых броневиков два солдата, голые по пояс, схватились за углы стеганого одеяла. Встряхивали, вздували хлюпающим полосатым парусом и одновременно ссорились, укоряли друг друга:
– Нет, моя теперь очередь! В мой «бээрдээм» одеяло! Ну ты, козел!
– А я тебе говорю, мне еще один день держать! Условились: по неделе! У тебя взял в понедельник! Ты в прошлый раз день отмухлевал и теперь хочешь! У меня сегодня одеяло! Сам козел!
– Нет уж! Как сказал, так и будет! Поспал на мягком, дай другим поспать! Как условились, так и будет! А то нашелся, козел!
– В прошлый раз ты мне его вернул все в масле! Автомат на нем чистил? Я его после тебя полдня в арыке отстирывал! Козел ты и есть!
– А ты мне его драным отдал! Я его зашивал! Две латки поставил!
– Ну и бери, если совести нет! И бери!
– И возьму! Моя теперь очередь!
– И бери!
– И возьму!
Они вытряхивали из одеяла пыль. В их длинных сильных руках оно прогибалось, наполнялось тенью, а потом вздувалось, выталкивало вверх яркую полосатую радугу, выплескивало ее в небо. Их молодые лица, и заря, и степь словно скреплялись каплями цвета.
Все еще пререкаясь, упрекая друг друга, они бережно сложили одеяло. Один, тот, что повыше, покрепче, с маленькой челочкой на лбу, залез на броневик, принял от второго одеяло и исчез в люке. Этот второй огорченно, медленно побрел к головной машине. Провел рукой по броне, чуть похлопал. И в этом касании Веретенову почудился деревенский жест – так гладят лошадь. И ему захотелось нарисовать этих двух парней с полосатым азиатским одеялом на фоне военных, угрюмо-грозных машин.
– Доброе утро, – сказал он солдату. – И подушку тоже отняли?
– Да ну его! Нечестно действует! Связываться не хочется, а то бы ни за что не отдал. А подушки нет, только одеяло было одно на двоих. Условились: неделю у меня, неделю у него! А он мухлюет!
– Одеяло хорошее, – сказал Веретенов, вглядываясь в молодое лицо, мысленно прорисовывая недавние, исчезающие детские линии, утонувшие в новых, резких и твердых. Думал: как жадно станут искать родные этот прежний погасший облик среди заострившихся скул, морщинок на лбу, ужесточившихся губ. – Откуда оно?
– Да караван душманский на нас напоролся! Ночью стоим в барханах, глядим – катят! Три ихних машины по руслу сухому, без фар, без огней. Только подфарники, щелки одни чуть-чуть светят. Ну кто может ночью без фар, на подфарниках по сухому руслу от границы идти? Ясно, «духи»! Мы – наперерез! Врезали! Они машины свои побросали и деру! Мы подходим. Машины стоят, подфарники светят – и никого! Открыли багажники. Полно в них всяких листовок, плакатов всяких, с мечетями, с Хомейни. Ящики с минами. Разобранные пулеметы в брезенте. Ну, мы, конечно, оружие позабирали, в «бээрдээмы» перегрузили. Перерезали бензопроводы, подождали, пока натечет горючее, и подожгли. Уже хотели уйти, когда мы с Валькой одеяло углядели. Вот это самое! Из самого огня выхватили. Вот и делим его теперь. Неделю он, неделю я! А он стал мухлевать!
– Одеяло хорошее, – еще раз похвалил Веретенов, поглядывая на солдата, думая, как бы снова увидеть одеяло, сделать набросок.
– Мягкое. Подложишь его под себя – и мягко. У нас дома похожее было. Бабушка из лоскутиков сшила.
К ним приближался Кадацкий. И солдат, увидев офицера, стесняясь своего обнаженного торса, быстро отошел за машину.
– Федор Антонович, дорогой, как спалось? – Кадацкий расталкивал своим уверенным громким голосом утренний воздух, тряс Веретенову руку.