Роберт Кох
Шрифт:
Теперь дело пошло быстрей и успешней. В первом же таком препарате Кох увидел под микроскопом чудесные превращения маленьких палочек. Сперва в поле зрения ничего особенного не было — только крохотный кусочек мышиной селезенки, занимавший, казалось, все стеклышко, да кое-где плавающие короткие и длинные палочки. И вдруг они зашевелились… Маленькие стали удлиняться, потом на месте одной появилось две, потом они стали множиться с такой быстротой, что Кох уже не успевал следить за ними. Но вот — что там такое? — несколько палочек удлинилось, и уже их палочками
Но надо еще убедить других. Впрочем, кто знает, возможно, мысль о выступлении со статьей о своем открытии и не приходила в те дни в голову Коха. Он был настолько увлечен опытами, так потрясен их результатами, что, пожалуй, думал главным образом о доказательствах самому себе.
«Если мои микробы действительно микробы, — рассуждал он, — если они живые, то из каждого микробика должно за короткий срок «вырасти» по крайней мере миллион его потомков. Вот тогда это будет доказательством…»
Теперь уже опыт показался ему простым и настолько наглядным, что самый придирчивый оппонент не мог бы к нему придраться…
«Самым придирчивым» был Кох, а он, надо сказать, через восемь дней был полностью удовлетворен результатами своих экспериментов. Он занимался превращением одной бациллы в миллиарды бацилл. Он брал крохотную часть из висячей капли смертоносной разводки, переносил ее на водянистую влагу бычьего глаза, потом брал небольшой мазочек и видел в микроскоп, как ничтожное количество исходных микробов размножилось в миллиарды раз.
Восемь дней с истинно коховским терпением проделывал он эти пересевы, а на девятый день сказал:
— Все! Теперь уже в этой культуре нет ни следа посторонних бактерий и ни малейшей частицы мышиной селезенки. Теперь это чистейшая культура сибиреязвенных микробов, способная наповал уложить целое стадо быков. Но пока посмотрим, способны ли они, эти палочки из восьмого поколения, убить мышонка…
Когда последний десяток мышей был уничтожен и уголок за занавеской, именуемый лабораторией, превратился в мышиное кладбище или, скорее, в анатомический театр, — только тогда он уже безо всяких оговорок сказал: всё!
Сибиреязвенный микроб был найден, не вызывало сомнений его специфическое воздействие на животное, картина болезни и смерти была всегда одной и той же. Не было на земле человека, способного опровергнуть опыты Коха, настолько они были точны, убедительны, безошибочны и, если хотите, красивы.
Первым изо всех ученых Кох доказал, что определенный вид микроба вызывает определенную заразную болезнь. И ни на одну минуту не пришла ему в голову мысль, что эти его детища могут со страшной силой обрушиться на него самого… Впрочем, пренебрежение опасностью ради науки и есть одна из отличительных черт подлинного ученого.
Уже много позднее, когда звезда коховской славы — звезда первой величины — несколько потускнела; когда вместо гимнов вслед ему неслись проклятья; когда ученый мир — как переменчивы настроения в этом мире! — разуверился в нем и кое-кто пытался даже умалить прежние его заслуги перед человечеством, Кох, во многом изменивший себе, остался таким же незаметным героем, способным в любую минуту принести в жертву собственную жизнь, если в награду за это удастся открыть еще одного микроба или еще один источник болезни, приносящий страдания людям.
Быть может, более всего сказалось его величие именно в те дни, когда, измученный разыгравшейся трагедией, осмеянный и развенчанный, он брел под африканским зноем из одной жалкой хижины в другую, из одного болота в другое в поисках возбудителя злокачественной лихорадки, которой страдали несчастные туземцы…
Впрочем, эти далекие трагические дни еще не наступили. До них он успел насладиться славой — мало на чью долю выпало такое прижизненное признание; и главное — он успел насладиться торжеством своей науки.
Он думал не о славе, не о торжестве, когда сидел в своем закутке в Вольштейне, вскрывал мышиные трупы, копался в нафаршированной сибиреязвенными бактериями селезенке или пересеивал чистые культуры микробов. Не думал он о славе и в тот день, когда его вызвали на роды и он забыл вынуть из-под микроскопа очередные стеклышки с микробами.
Вернувшись и едва успев перекусить, он бросился к микроскопу. Сначала подумал, что это у него от переутомления, как уже не раз бывало, забегали перед глазами черные мушки. Но «мушки» как раз те бегали — совершенно неподвижно они поблескивали в виде ожерелья, словно на длинные нити кто-то нанизал бусы…
«Споры! — мелькнула догадка. — Самая устойчивая форма бактерий! Защитная их реакция на неблагоприятные условия — ведь они пролежали без тепла, без пищи добрых четыре часа…»
Это было гениальным открытием, дающим сразу разгадку многих тайн.
Как это почти всегда бывает в науке, ничто не рождается на голом месте.
Несколько лет назад известный немецкий ботаник Кон высказал предположение о существовании сибиреязвенных спор, но установить этого не смог. А Кох не высказывал предположений и догадок — он имел дело с доказанным фактом.
Ну, и что же из этого следовало? Какую непосредственную пользу могло принести его открытие людям? Какие загадки оно решало?
Во Франции, в Оверни, есть знаменитый «Холм ведьм». Во времена Коха и Пастера он был знаменит тем, что каждая овца, поевшая на этом Холме роскошной, сочной травы, вскоре сдыхала в страшных мучениях. И совсем недалеко от Холма — будто кто-то проложил границу для заразы! — спокойно пасся скот. Сибирская язва никогда не поражала его.
Как это может быть, что в одном районе, на одном пастбище в правом участке можно спокойно кормить коров и овец, тогда как левый — могила для них? Вот вопрос, мучивший умы крестьян, ветеринаров, ученых-медиков. Вот вопрос, над которым мучился Пастер, выезжавший на «проклятые богом» луга Оверни, и который разрешил Кох, не выходя из своей лаборатории.