Роберт Кох
Шрифт:
Так случилось и со скромным французским врачом Виллеменом. В парижской больнице Валь-де-Грас он несколько лет тихо и незаметно занимался изучением туберкулеза. И пришел к выводу, что болезнь эта заразна и должен быть микроб, который ее вызывает. Но поскольку микроба этого Виллемен не нашел, спорить с ним было легко и просто.
Медицинские каноны сводились к тому, что туберкулез возникает в результате самопроизвольного изменения крови или других соков организма, а с позиций Вирхова — из-за нарушения нормальной деятельности клеток.
— Туберкулез — результат совокупности целого ряда причин, — кричал на заседании Парижской академии медицины известный в те времена доктор Пиду, —
Академики аплодировали Пиду, хотя он тоже, собственно, ничем не мог подтвердить свои слова. Но он говорил убедительно, и слава врача помогала ему отстаивать свои взгляды.
— Туберкулез — сложная болезнь, — утверждал Пиду. — Она дает один конечный результат: отмирание, разрушение тканей организма. Наша обязанность — не выискивать мифического микроба, а пресекать пути, по которым идет это разрушение.
«Специфичность тормозит развитие медицины! — твердили сторонники самозаражения и противники микробов. — Если все медики начнут ловить несуществующего возбудителя, кто же будет лечить больных?»
Каким оружием мог бороться Виллемен и ему подобные с этой непробиваемой стеной косности? Единственное доказательство правоты — микроб — не давался в руки, и врачи, считавшие туберкулез заразной болезнью, вызываемой специфической бактерией, вынуждены были молчать.
Последним словом в защиту микроба были эксперименты Конгейма, всегда и во всех пораженных туберкулезом органах находившего бугорки, которые состояли из распавшихся тканей и гноя; Конгейм пришел к выводу, что бугорки — колыбель возбудителей туберкулеза. Но тут же осторожно оговорился: поскольку прямого доказательства существования «вируса» еще нет, проблему нельзя считать решенной.
Это заключение Конгейма и послужило отправной точкой для исследований Роберта Коха, когда он в новой лаборатории Управления здравоохранения впервые взялся за поиски туберкулезного микроба.
Ему шел тогда тридцать восьмой год, хотя выглядел он гораздо старше. Годы скитаний и нужды, постоянная неудовлетворенность жизнью и работой, множество волнений прочертили глубокие строчки на его лбу и щеках. Но, несмотря на внешнюю утомленность, душевной усталости он сейчас не ощущал. Напротив, добившись, наконец, человеческих условий работы, отличной лаборатории, сравнительного материального благополучия, Кох испытывал огромный прилив сил и, пожалуй, никогда в жизни не был еще так деятелен, как в этот год.
Близость «Шарите», где полным-полно было туберкулезных больных, облегчала ему задачу: материал всегда был под рукой; материала, к сожалению, было сколько угодно.
Кох черпал из заполненных до отказа палат «Шарите» все необходимое для своих исследований. Ежедневно он появлялся рано утром в больнице и получал оттуда немного мокроты больного чахоткой или несколько капель крови заболевшего ребенка. Затем он уносил маленькую скляночку к себе в лабораторию, стараясь спрятать ее от глаз ассистентов, и усаживался за микроскоп. Он понимал, что, если его надежды оправдаются — внутренне он не сомневался в этом, — если туберкулез действительно вызывается микробом, ему грозит прямая опасность заражения. Быть может, щадя своих молодых сотрудников, он как раз поэтому не допускал их до своих опытов. А сам — о себе он не думал, — склонившись над микроскопом, вдыхая мельчайшие пылинки высохшей мокроты, постоянно общаясь с туберкулезными больными, он ни на секунду не задумывался о собственном здоровье. Просто для него это не играло никакой роли — заболеет он сам или нет. А если заболеет — что ж, лишнее доказательство заразности и специфичности чахотки…
Именно в эти годы сумасшедшей погони за возбудителем бугорчатки, по-видимому, и заразился Роберт Кох туберкулезом, который, к счастью для него и для человечества, не развился в серьезное заболевание.
Он исследовал кровь, мокроту, мочу; он часами, совершенно забывая о смене дня и ночи, сидел за микроскопом, и веки его близоруких глаз покраснели и припухли от постоянного напряжения.
Микроб не давался в руки! Никакие ухищрения, которые с чисто коховской изобретательностью придумывал Кох, не помогали. Он с нежностью вспоминал микробов сибирской язвы — достаточно крупных, чтобы быть увиденными, нафаршировывавших все тело погибшего животного.
«Либо он так мал, что в мой микроскоп его нельзя увидеть, либо я ищу не там, где надо», — думал Кох.
А где надо искать? Он понимал из опыта Конгейма: искать надо в «колыбели» болезни — в самом бугорке. Но где взять бугорок?
Теперь он приходил в «Шарите» не только по утрам, но и вечером и ночью. Как могильщик, сторожил он смерть какого-нибудь больного чахоткой человека, чтобы выпросить у прозектора кусочек пораженной болезнью легочной ткани. Он был очень терпелив. Неуспехи в исследованиях, способные, кажется, вывести из себя железного человека, не раздражали Коха. Он знал, что открытия в науке пахнут человеческим потом, и терпеливо ждал, когда пробьет его час. Он только стал еще более молчаливым, еще менее общительным. Когда он выходил из своей лаборатории и смотрел, что делают его ассистенты, он бросал им максимум одну-две фразы.
Гаффки в те времена пустился на поиски возбудителя брюшного тифа, а Лёффлер погружен был в попытку открыть причину страшного бедствия детей — дифтерии. Кох не мешал им заниматься своим делом, только осторожно, умело и тактично направлял их исследования.
Потом он снова возвращался к своему столу и снова смотрел, смотрел — и ничего не видел…
Часами мог он сидеть с закрытыми глазами, думая, анализируя свое невезенье. Мысль о том, что он гонится за призраком, никогда не приходила ему в голову. Интуиция самого точного, самого аккуратного и скрупулезного, пожалуй, и самого опытного охотника за микробами подсказывала ему, что поиски не могут не увенчаться успехом. И он знал, что интуиция еще ни разу не обманула его. Но почему же микроб ускользает от его напряженного взгляда?
Наконец он раздобыл то, чего ему не хватало. В «Шарите» поступил больной туберкулезом с поразительно быстро развивающимся процессом. Кох не замедлил посетить его. Это был молодой, крепкий, мускулистый рабочий тридцати шести лет, никогда прежде ничем не болевший. Он с изумлением оглядывал больничную палату, пытливо смотрел в глаза врачей, казалось не понимая, как это его, такого здорового и сильного, вдруг безо всяких видимых причин скосила болезнь. А Кох видел, как тают силы этого здоровяка, как постепенно изменяется весь его облик, лихорадочно блестят глаза, каким он стал раздражительным. Кох понимал, что парень обречен, что никакие силы на земле не в состоянии вернуть его к жизни: это был скоротечный процесс, и медицина не знала за всю свою многовековую историю случая излечения от скоротечной чахотки.
— Господи, скорей бы все кончилось! — сказал как-то парень, горячим взглядом окинув стоящего у изголовья Коха.
И Роберт Кох понял его: он и сам бы не хотел так мучиться.
Через четыре дня после поступления в больницу несчастный скончался. Ранним пасмурным утром, когда в «Шарите» еще не просыпалась жизнь, когда врачи не пришли еще на работу, когда спали больные и едва только вставало солнце. Умер на глазах у Коха — единственного врача, приходившего сюда в столь ранние часы.