Родимая сторонка
Шрифт:
Бревна в штабель сложили шутя. Потом, радуясь свободе и томясь неистраченной силой, принялись озоровать, как в детстве бывало. Василий, косясь на брата притворно злыми глазами, напомнил ему:
— Жалко, удержала тогда меня мать в праздник, а то показал бы я тебе…
— Мне? — вызывающе хохотнул Мишка. — Да я бы тебя одной рукой к земле пригнул.
— Меня?
— Тебя.
— Ты?
— Я.
Минута — и оба, схватившись, начали, словно мальчишки, кататься по земле, кряхтя, вскрикивая и гогоча во все горло. Когда испуганная Таисья, бросив корзинку, подбежала к ним, Василий уже сидел на Мишке верхом и злорадно спрашивал:
— Живота
Тот силился сбросить брата с себя, не желая сдаваться.
— Обманом-то и я бы тебя поборол!
— Я не обманом.
— А подножку зачем подставил?
— Ну, ладно, давай снова!
— Да будет вам, — улыбнулась Таисья. — Рады, что на волю вырвались. Небось при отце не посмели бы!
Домой возвращались повеселевшие. Всю дорогу братья не переставали озорничать и подшучивать друг над другом. Когда проезжали топкой низинкой, Василий закричал Мишке:
— Не видишь разве, тяжело коню-то! Дай вожжи-то мне, а сам слезь. Ты помоложе меня.
Не сообразив сразу, что Василий шутит, Мишка растерянно отдал ему вожжи и, тяжело вздохнув, собрался уже прыгать в черное месиво грязи. Но Василий, не умея хитрить, выдал себя смеющимися глазами. В отместку Мишка неожиданно и ловко уселся брату на плечи. Тому нельзя было ни сбросить его с себя, ни даже пошевелиться, иначе оба упали бы с телеги в грязь. Он только криво улыбался и молчал.
А Мишка, устраиваясь поудобнее, сердито выговаривал ему:
— Раз видишь, что коню тяжело, сразу надо было сказать. Я бы давно на тебя пересел…
И, похохатывая над братом, ехал на нем с полверсты, пока не кончилась грязь.
Глядя на них, ожила и Таисья. Испуганно-тоскливые глаза ее снова засветились, на щеках проступил румянец, и с губ до самого дома не сходила слабая улыбка.
Уже подъезжая к задворкам, Василий круто остановил вдруг лошадь, вытянув шею вперед.
— Неладно ведь дома-то у нас!
Во дворе, у крыльца, стоял, согнувшись, Алешка и, вздрагивая плечами, вытирал рукавом рубахи лицо. Увидев братьев, он растерянно застыл на месте, потом кинулся вдруг в проулок.
— Беги, догляди за ним! — встревоженно ткнул Мишку в плечо Василий.
— С отцом, поди, поругались, — догадался Мишка, нехотя слезая с дрог. — Никуда он не денется.
— Кому сказано, догляди! — рявкнул Василий, зло выкатывая на него глаза.
Обо всем, что бы ни случилось у соседей, Парашка узнавала первой. Ей для этого никого и выспрашивать не надо было, а стоило только выйти утречком на крыльцо.
Если дядя Тимофей визгливо кашляет во дворе и шумит на ребят, значит, Зорины собираются куда-то на весь день. Тут уж к ним лучше не показывайся: дядя Тимофей ходит со двора в избу и из избы во двор тучей, тетя Соломонида спешит накормить сыновей, и ей слова некогда вымолвить, а ребята за едой только ложками о блюдо гремят — им и подавно не до Парашки.
В такие дни Парашке становится тоскливо. Она тоже, как дядя Тимофей, начинает сновать без толку из избы в сени и обратно, сердито швыряет все, грубит матери…
Если же дядя Тимофей с утра легонько потюкивает около дома топором и мирно беседует сам с собой, а тетя Соломонида ласково скликает кур или развешивает не торопясь белье во дворе, значит, соседи никуда нынче спозаранку не поедут и можно будет сбегать к ним хоть на минутку.
Она и сама не знает, отчего ее тянет к соседям. Оттого, может,
— Вот бы мне такую сноху! — шутя скажет, бывало, ей тетя Соломонида. — Уж такая ли проворная да работящая!
Вспыхнет Парашка вся после этих слов да скорее вон.
И дня не пройдет, чтобы не наведалась она к Зориным: то за ведерком, то за угольками для самовара, то за советом к дяде Тимофею, а то и просто так. Посидит, посидит, слова иной раз не проронит, только уж все выглядит, все приметит. Ничего не укроется от Парашкиного глаза!
А о разделе у Зориных узнала она, даже и в дом к ним не заходя.
Да и как не узнать было: кабы все ладом у них в этот день, дядя Тимофей с утра бы ребят пахать послал, а баб — лен стелить, а то никто из них и на улицу не показывался. Василий, правда, выходил один раз во двор: овса лошадям в лукошке понес да в расстройстве-то в это же лукошко потом и воды у колодца налил. Сам дядя Тимофей на крылечке постоял маленько, потом рукой махнул, плюнул да опять в избу. А когда Василий Ивана Синицына привел, тут уж у Парашки и сомнения не осталось ни капельки: никогда дядю Ивана Синицына в дом зря не зовут, на то он и уполномоченный.
И об отъезде Василия с Мишкой узнала Парашка сразу, как увидела только, что Таисья вешает во дворе сушить вымытые котомки, а Мишка смазывает дегтем Васильевы и свои сапоги.
Но вот своего горя не могла загодя предвидеть Парашка: застало оно ее врасплох.
В день, как Василию с Мишкой уезжать, нарочно осталась Парашка дома, хоть и надо ей было лен за гумнами стелить. Принялась с утра репу убирать в огороде, откуда весь зоринский двор, как на ладошке, виден.
Вот дядя Тимофей Бурку запрягает в дроги. Видно, Василий с Мишкой в лес хотят напоследок съездить. И Таисья с ними увязалась вместо Алеши. Уехали. Совсем стало тихо у Зориных. Только вышла раз тетя Соломонида за водой с ведерком. А потом до самого обеда по двору одни куры бродили.
«Отчего же это Алеши не видно сегодня? — раздумывала Парашка и вздыхала горестно: — Тяжело ему, сердешному, будет, как братья уедут. Совсем задавит его отец, такого молоденького, работой!»
И так жалко паренька становится Парашке, что из глаз ее капают прямо на руки, смывая с них черную грязь, теплые слезы.
Пусть! Все равно никто не увидит. Никто и не узнает, что она так об Алеше думает. И сам он ничего об этом не знает. А одной-то как хорошо про него думать!
Вытаскивает Парашка желтую репу из грядки одну за другой, обрезает ботву, а ничего перед собой не видит кроме глаз Алешиных да чуба его лохматого.