Родимая сторонка
Шрифт:
— Н-ну! — подтолкнул Ефима суровым взглядом Елизар.
— Так ведь что ты думаешь! — неожиданно закричал в гневе Ефим. — И приглядела уж, стерва! Да кого? Опять же бабы говорили: Худорожкова Степку. Маслобойщика липенского. Ты его, жулика, должон знать: высоченный такой, рожу решетом не покроешь. Зато чистоплюй — в долгом пальто и в калошах ходит. На днях приезжал он к тестю твоему, на мельницу…
Елизар отвернулся, чтобы скрыть слезы лютой ревности и ненависти.
— А Настя… что?
Но Ефим уже спохватился, что сказал много лишнего, помрачнел сразу и встал.
— Про Настю
С трудом поднимаясь, Елизар пожалел:
— Кабы мне дома в ту пору быть, уважил бы я и тещу, и тестя! Век бы поминали! — И блеснул жутко глазами. — Ну, да не ушло еще время!
— Упаси бог! — испуганно схватил его за плечо Ефим. — И хорошо, что не было тебя. С твоим характером не обошлось бы тогда без упокойника, а сам ты как раз в тюрьму попал бы. И в уме даже про это не держи!
Подойдя к лошади, понуро стоявшей у забора, Ефим стал подбирать из-под ног ее недоеденное сено.
— Тестю твоему и без тебя перо приладят. Слух идет — мужики везде кулаков шшупать начали. На выселку назначают. Кабы народишко подружнее у нас, давно бы тестя твоего вытурили, да и брата его Яшку заодно с ним. А то боятся да жалеют все. Нашли кого жалеть!
Ефим сердито засупонил хомут, так что лошаденка покачнулась и переступила с ноги на ногу.
— Вот ужо из города уполномоченный приедет, так тот живо с делом разберется. Сказывал про него Синицын, председатель-то, что не сегодня-завтра к нам будет. Из рабочих, говорит, с фабрики.
— Недружный, видать, колхоз-то у нас?
— Та и беда! — взгоревался Ефим, усаживаясь в розвальни. — Не поймешь, что делается: одни работают, другие отлынивают. Хворых столько вдруг объявилось — каждый день к фершалу в Степахино гоняют на лошадях… Как пахать ужо будем, не знаю. Лошаденок заморили, плугов справных не хватает…
— Худое дело.
— Домой-то когда ладишься? — подбирая вожжи, оглянулся Ефим. — Спрашивал про тебя Синицын, ждет.
— Уж и не знаю теперь, Ефим Кондратьевич, — в невеселом раздумье сказал Елизар. — Кабы там все ладно было, вернулся бы денька через два. Как раз курсы у нас кончаются. А сейчас — что мне дома делать?
Провел задрожавшей рукой по лицу.
— Скорее всего тут я останусь, при совхозе. Как пообживусь маленько, и стариков сюда заберу. Васютка-то здоров?
— Чего ему деется! Бойкий мальчонка растет. На салазках уже сам катается…
Ефим взял в руки кнут.
— Затем до свидания.
Уже вдогонку ему Елизар крикнул:
— Старикам-то кланяйся там!
И долго стоял на дороге весь в жару, то жалея отчаянно, что не уехал с Ефимом, то стыдясь, что хотел уехать с ним. Но тут обида, гордость и злость поднялись в нем на дыбы и задавили острую боль потери. Ему уже стало казаться, что Настя никогда не любила его, что и замуж-то за него по капризу да своеволию выскочила. Одно худое только и приходило теперь про нее в голову: и как стариков она попрекала на каждом шагу, и как не ладила с соседками, и как ругалась и плакала всякий раз, не отпуская его на собрания. Лютая на работу, все, бывало, тащила в дом, как суслик в свою нору, не останавливаясь даже перед воровством. Раз поздно вечером они ехали вдвоем на возу со снопами. Уже темнело, и в поле народу никого
Вдруг Настя, весело мигнув мужу, живо соскочила на землю. Остановив лошадь, она быстро перекидала на телегу целый суслон пшеницы с чужой полосы. Забралась снова наверх и, укладывая получше снопы, счастливо засмеялась.
— Полпуда пшенички сразу заработала!
Елизар, опомнившись, круто остановил лошадь.
— Сейчас же скидай их обратно!
— Дурак! — сердито сверкнула она глазами и, выхватив у него вожжи, погнала вперед лошадь. — С тобой век добра не нажить. У кого взяла-то? У Тимохи Зорина! Он побогаче нас, от одного суслона не обеднеет.
Но видя, как суровеет лицо мужа, засмеялась вдруг и, обняв его за шею, повалила на снопы, часто кусая горячими поцелуями.
— Не тревожь зря сердце, любый мой!
До самого гумна Елизар молчал, обезоруженный лаской жены, а когда пошли домой, глухо и гневно сказал, страдая от жестокой жалости к ней:
— В нашем доме воров отродясь не было. Ежели замечу, Настя, еще раз такое — изобью! Поимей в виду.
Ничего не ответив, она изменилась в лице.
Молча дошли до дома, молча поужинали, молча легли спать в сеновале. Утром уже, проснувшись, Елизар украдкой взглянул на жену. Она лежала, не шевелясь, на спине, с широко открытыми сухими глазами и посеревшим лицом. У Елизара резнуло сердце жалостью и любовью к ней. Он притянул жену к себе, целуя ее в холодные губы и пьянея от ее безвольного теплого тела. Но она отодвинулась вдруг прочь, глядя на него с испугом, стыдом и злостью.
Елизар снова притянул властно жену к себе, ласково поглаживая жесткой рукой ее голову. Почуяв это безмолвное прощение, она с благодарной яростью обняла мужа за шею горячими руками.
Ни единого слова не понадобилось им в этот раз для примирения.
Обессиленная и успокоенная, она сразу уснула у него на плече, полуоткрыв припухшие губы и ровно дыша. Елизар бережно убрал с ее заалевшей щеки рассыпавшиеся волосы. Долго вглядывался он в дорогое ему красивое лицо, и чем больше светлело оно во сне от счастливой улыбки, тем роднее и ближе становилась ему Настя.
Но вдруг тонкая бровь ее болезненно изломилась, все тело вздрогнуло от всхлипа, и в уголочке глаза засветилась крупной росинкой тайная, невыплаканная слеза.
Дня через три Тимофей Зорин немало подивился, когда Елизар принес ему вечером ведро пшеницы, сконфуженно говоря:
— Возьми, Тимофей Ильич. Твоя.
— Да когда же ты ее у меня займовал? — силился припомнить Тимофей. — Разве что в «петровки»?
— Не занимал я, дядя Тимофей, — хмурясь, объяснил Елизар. — Суслон твой ошибкой забрали мы в Долгом поле. Солому-то я уж после тебе занесу, прямо на гумно.
— Да как же это у вас получилось? — все еще недоумевал Тимофей. — Кабы рядом полосы-то наши с тобой были, а то ведь — в разных концах они…
Елизар, стыдясь, опустил голову.
— Уж не спрашивал бы лучше, дядя Тимофей. Пожадился я. Понял али нет?
И вскинул на Тимофея виноватые глаза.
— Ты уж не говори никому об этом, а то от людей мне будет совестно.
— Признался, так и поквитался! — растроганно сказал Тимофей. — Будь спокоен, Елизар Никитич, ни одна душа не узнает.