Родимая сторонка
Шрифт:
— Стели нам, Авдотья.
— А я, тятя, на санках сам за сеном съезжу, — сказал с полатей Ромка.
— Спи, — поднял на него посветлевшее лицо Синицын. — Много ли ты на санках привезешь!
— Так я два раза съезжу, — не унимался Ромка.
Постелив на пол две старые овчинные шубы, Авдотья залезла на печь и притихла. Заснули скоро и дети, только Ромка внимательно слушал, что говорят взрослые.
Синицын долго сидел босиком на постели, охватив острые колени руками и низко опустив голову.
— Не могу я, все ж таки, поверить этой статье, товарищ
Охваченный жалостью к нему, Трубников спросил:
— А ты Ленину… веришь?
— Как же можно товарищу Ленину не верить! — тихо и горячо воскликнул Синицын.
— Я вон у тебя на божнице книжку Ленина вижу. Возьми да почитай, что он о середняке пишет, я тебе сам завтра найду и покажу…
Синицын потянулся в угол и взял с божницы красный томик с черным профилем Ильича. Бережно лаская книгу ладонью, задумчиво сказал:
— Я дорогого Владимира Ильича самолично видел и слышал, товарищ Трубников…
Глубоко вздохнул и, стыдясь, признался:
— А что до чтения, то памяти нет у меня. Возьму книгу эту иной раз, читаю, читаю, а как закрою — ничего не помню. Газом я травленный на фронте, да и контужен притом же.
И дунул на коптилку.
Спать было душно и жестко. Трубников не однажды просыпался среди ночи и всякий раз слышал рядом глухой кашель Синицына и видел красный огонек его цигарки.
Уже рассвело, когда он снова открыл глаза. Синицын все еще сидел неподвижно на постели, с посеревшим за ночь лицом. Заметив, что гость не спит, он взглянул на него воспаленными глазами и качнул головой, зло и горько шепча:
— Эх, темнота наша! Из-за этого пропадаем.
Встал, сходил напиться и начал обувать валенки.
— Давай народ собирать, уполномоченный.
Придавила бы совсем Елизара тоска чугунная, кабы горевать было время! А то поставили его в колхозе полеводом и все равно как в огонь кинули. Шутка ли: скоро сеять, а семена не готовы, плуги и бороны не починены, во всем колхозе ни одной целой телеги нет, лошадей же хоть на веревки подвешивай — до того истощали от плохого ухода. Тут не только про семью — сам про себя забудешь!
Насти Елизар, как приехал, не видел ни разу. Должно быть, стыдилась она показываться часто на люди, сам же он нарочно избегал встречи с ней. Да и жили Бесовы за ручьем, куда не доводилось ему ходить по делу: все хозяйство колхоза — и общественные амбары, и конный двор, и ферма, и кузница — было на горе.
Но как ни крепился Елизар, как ни топил в колхозных тревогах домашнюю беду, а напомнила она о себе, да так, что повернула в нем все разом.
После обеда как-то собрался он сходить к амбарам, где сортировали семенное зерно. Уже спустившись с крыльца, заметил случайно чьего-то парнишку во дворе у поленницы. В думах прошел бы мимо, да толкнуло что-то в сердце, остановился. То и дело вытирая рукавом нос, парнишка стоял и неотрывно глядел на окна Кузовлевых. Одна штанина у него вылезла из валенка, шапка сползла на лоб, руки он, согнув в локтях, держал кверху, чтобы с них не свалились варежки. Увидев
«Должно быть, Степы Рогова мальчонка! — подумал Елизар. — Завсегда один гуляет, будто нелюдим какой!»
И хотел уже свернуть на задворки, как увидел вдруг такой знакомый, до боли родной розовый носишко, жалобно торчащий из-под шапки, и испуганно-радостные ярко-синие Настины глаза на побелевшем от холода личике.
У Елизара остановилось дыхание. Присев на корточки, он охватил сына руками и, часто мигая, закричал шепотом:
— Васютка! Откуда ты взялся-то? Сам пришел?
— Шам, — сипло ответил мальчик.
И улыбнулся несмело щербатым ртом: в нем не хватало трех зубов. Может, сами выпали, а может, упал где-то и вышиб.
Елизара пронзила догадка, что мальчонка ждал его на улице больше часу, не смея войти в избу. Схватив сына в охапку, он взбежал с ним в сени и загрохотал ногой в дверь.
Старики переполошились, заохали над внучонком и, раздев его, посадили на печку. Когда он отогрелся, бабка налила ему блюдо горячих щей.
Елизар молча сидел рядом, гладя дрожащей рукой встрепанную голову сына. Тот ел чинно, как в гостях, кладя часто ложку на стол и не торопясь. Осмелев немного, заговорил:
— А у того дедушки шобака есть. Жлющая-прежлющая! Раз как цапнет меня жа ногу, так валенок и прокусила. Дедушка осердился да кнутом ее. А мне говорит: «Ты ей каждый день хлеба давай, она к тебе и привыкнет». Уж я давал ей, давал хлеба, а она все жубы на меня шкалит. Потом перештала. А теперь я когда хошь к ней подхожу…
— Мы с тобой свою заведем! — пообещал сыну Елизар. — У Егорки Кузина сука ощенилась, так я ужо за щенком схожу к нему. Какого лучше взять-то — черного али белого?
— Черный-то красивше. Ты мне домой его дашь?
Елизар, не ответив, отвернулся.
— Ну как живешь там?
— Хорошо. Мне дедушка надысь пальто новое привез да валенки, а еще, говорит, балалайку настоящую к лету куплю…
Ревниво оглядывая сына, одетого во все новое и чужое, Елизар спросил тихонько:
— А мамка твоя как живет?
Мальчик шмыгнул носом, подумал о чем-то, опустив глаза, и неохотно пожаловался:
— Ругаются они…
— Кто ругается?
— Да мамка с бабушкой и дедушкой. Каждый день только и жнают, что ругаются…
— Чего им не хватает?
— Не жнаю, — грустно ответил мальчик.
Елизар со вздохом встал с лавки, обнял сына рукой.
— Идти мне надо, Васютка. А ты меня дождись тут, я вернусь скоро. Ладно.
Мальчик вдруг крепко прижался горячим телом к его ноге, так что Елизар почувствовал его тонкие ребрышки и частое биение маленького сердчишка.
— К мамке хочу! — заплакал он, прижимаясь к отцу еще крепче. — А то жаругает она меня. Где моя шапка?
— Не заругает. Скажешь, что я не отпустил, — ласково принялся уговаривать его Елизар. — Сиди тут, играй. А то вон попроси дедку лыжи сделать. Возьмите во дворе две доски, а у бабки обечайку от старого решета попросите — и будете мастерить.