Родительский дом
Шрифт:
Ульяна сдержанно застонала, будто ударили ее по лицу, и, торопясь, толкая локтями,
Теперь уже не Барышев и никто иной, а только Дарья-разлучница вонзилась в сердце. Значит, у нее и ночует Гурлев. Поневоле зайдет домой, пожрет на даровщинку, белье сменит, поспит и опять туда же.
В церкви, не вникая, о чем вычитывает по книге отец Николай, разразилась Ульяна горестным отчаянием, упала на колени перед иконой богородицы и, шевеля губами, шепотом спросила совета: что же делать? Но вглядевшись, смутилась: богородица, пышущая румянцем, была схожа с Дарьей. Еле удержалась Ульяна от соблазна плюнуть на ее лик и, боясь согрешить, перешла к образу испитой, темной Варвары-великомученицы. А эта святая, не знавшая никакой земной плотской любви, промолчала и не вселила в душу ни надежд, ни покоя.
— Молись, замаливай чужие грехи, Ульянушка, — посоветовал кто-то из-за спины. — Много их накопилось от двух-то непутевых мужей…
Не бог услышал просьбу и решил как-то помочь, а Прокопий Согрин стоял позади со свечкой в руке.
— Что же ты завсегда с Гурлевым врозь? — тихо спросил он. — Нынешний муж в клуб, на игрища, а ты в церкву. Муж к полюбовнице, а ты перед иконой стоишь. Где же равенство мужа и жены, про кое всюду толкуют? Завела бы и ты мужика на стороне…
Сказал и отошел ближе к алтарю, оставив Ульяну в недоумении: зачем понадобилось напоминать про ее беду? Какая корысть? Потом уж сообразила: в насмешку! И чего же не посмеяться над дурой бабой, двоемужней, изношенной вроде старой рубахи.
Иначе она не представляла себя, как только униженной, обманутой, оскорбленной. И тут, перед иконой, впервые пожелала Гурлеву смерти.
После крестного хода вокруг церкви Ульяна потушила свою свечку, бросила ее к изгороди в темноту и затаилась за кустом сирени.
В клубе по-прежнему ярко светились окна, слышались проголосные луговые, обрядовые и свадебные песни, избач играл на гармони, затем начались танцы, а старуха Лукерья, Варвара Мефодьевна, Василиса Панова и Акулина, что блажили на клубной сцене, ушли домой вместе с дедом Савелом. Они тенями проплыли мимо куста, прошуршали праздничными сарафанами, как черные ангелы, соблазненные земным блудом.
Без устали наяривала гармонь, гудел бывший поповский дом от топота ног. Ульяна терпеливо выстояла за кустом до конца. Под утро вывалились густой толпой парни и девки на улицу, а вскоре появился на крыльце Гурлев. Он с избачом выходил из клуба последним. Их дожидались Дарья, ее постоялка Аганька, Серега Куранов с Катькой, Афонька и еще какие-то парни. Потом все они оживленным, гогочущим табунком направились вдоль улицы, а Гурлев шел рядышком с Дарьей и что-то ей весело пояснял. От жгучей ревности, от ненависти снова окаменели Ульянины ноги.
Вот тут припомнила она, что в чулане ее избы, на тонкой жердочке под потолком, издавна висят связки высушенной дурман-травы, еще покойной свекровкой собранной и наготовленной впрок. И не было сейчас иного исхода, как напоить Гурлева, а потом и самой напиться ядовитым настоем.
В пустой избе достала она из чулана дурман, вскипятила самовар и приготовила все, как надо. Потом равнодушно села на лавку у окна и начала ждать Гурлева, но уже без прежних страданий. С колокольни доносился перезвон колоколов, возвещающий воскресение Христово, темнота таяла вокруг, смутным рассеянным светом ополоснулись загороди, крыши амбарушки
Ульяна устало приподнялась с лавки, выплеснула настой дурмана в лоханку, затем взяла подойник и пошла во двор ко всегдашним своим трудам и заботам.
А кончив управляться по хозяйству, как обычно, растопила печь, занялась стряпней.
В эту пору в сельском Совете никто не заметил, что уже начинается утро. Дарью и Аганю провожал до их избы Федор Чекан, а Гурлев сразу же после клуба снова занялся делами. Еще накануне Федот Бабкин и братья Томины начали составлять списки бедняков-однолошадников, которым надо дать наделы на ближних полях. Таких набралось больше тридцати. Но ближние поля у Чайного озерка, сразу за выгоном, еще прошлым летом вспаханные под пар, принадлежали кулачеству. Приходилось решаться на новые обострения. А иного выхода не было: ради облегчения для бедноты Гурлев не пощадил бы самого близкого человека.
Сеять пшеницу мужики собирались после пасхальной недели. Земля повсюду уже оттаяла, но еще не прогрелась, обдавала с глубины холодком. И надо было успеть переделить пашни до выезда в поле, заранее предупредить прежних и новых владельцев, чтобы не случилось между ними ни драк, ни мщения.
По числу едоков в семье земли Согрина у Чайного озерка достались Фоме Бубенцову и одноногому солдату Белоусову, ходившему на костылях с германской войны.
— Не обидел бы их Согрин-то, — сказал Федот. — Покамест мужики соберутся, он может успеть набросать семена и заборонить. А посеянное отсудить трудно.
— Не обидит, не дадим, — ответил Гурлев. — А если Согрин сунется, то Белоусов сумеет постоять за себя.
Еще с зимы будоражился народ в селе, затевались на сходках горячие споры. Лет пять назад, когда делились земли между всеми без исключения хозяйствами, ловкие дельцы вроде Согрина сумели отхватить что получше. Районный землемер, схожий по выправке с бывшим урядником, такой же подтянутый и усатый, квартировал тогда у Прокопия Согрина. И еще тогда же зародилось у мужиков подозрение, будто бы берет он взятки, но доказать это они не могли, опротестовать составленный им план земельного устройства не удалось. Так и осталось его решение в силе до нынешнего года. А прошедшей зимой, когда Гурлев, отложив диспут с попом, взялся пояснять мужикам, как высоко они должны ставить и ценить свое человеческое достоинство, давняя рана опять засочилась. Сельский Совет подтвердил волю бедноты, Калмацкий райисполком дал разрешение на перемер выборочный, чтобы восстановить справедливость, и теперь надо было провести его без особых конфликтов.
Кончили разметку передела уже при ярком утреннем свете. Но и после этого Гурлев еще не пошел домой, а сходил к Фоме и к солдату Белоусову, предупредил, чтобы ладились они получать новые наделы завтра же, не позднее полудня.
— Да и бороны с собой сразу берите, — посоветовал Гурлев. — Покуда земля доспевает, неплохо подборонить ее загодя…
Гудел над селом ярый пасхальный колокольный звон. Сначала набирались мелкие, тренькающие и переливчатые голоса, затем в их строй вбухивался мощный гул двухсотпудового большака и взламывал хрупкий покой утра, ясного и прохладного.