«Родного неба милый свет...»
Шрифт:
— Ты ведь еще у нас не бывал. Брат Андрей хочет с тобой познакомиться, велел тебя привести.
Жуковский оробел, но Тургенев его уговорил, и они пошли: по Пречистенке, потом через Ленивку на Моховую. Вот и дом Пашкова на холме, «волшебный замок», — как его прозвали московские дети, — красивый, легкий, приводящий на память храмы Древней Греции, с флигелями, белокаменной террасой и садом, спускающимся к улице; летом в саду журчат фонтаны, в пруду плавают белые и черные лебеди, по дорожкам ходят заморские птицы с яркими длинными хвостами, в праздники играет музыка… У решетки толпятся дети. Да и взрослые невольно останавливаются полюбоваться
На улице по накатанному снегу то верховой на заиндевевшей лошади проскачет, то одноконные санки просвистят. А если шестерней или четверней — то значит едет истинный богач, не меньше; парой — это уже езда «мещанская». Фонарщик, неуклюжий, в шинели, повязанный по ушам платком, взгромоздился на лестницу.
Наконец пришли. Разделись, оттерли застывшие щеки, отдышались. В прихожую вышел Андрей — в студенческом сюртуке с малиновым воротником, худой, коротко остриженный, с рыжеватыми бачками. Улыбнулся, протянул широкую ладонь.
— Будем друзьями.
Ему шестнадцать лет, он кажется Жуковскому совсем взрослым.
Взгляд Андрея умный, немного грустный. Он быстро втянул Жуковского в разговор. Незаметно прошли два часа. К концу беседы они уже стали говорить друг другу «ты», и скованность Жуковского почти исчезла. Никогда, даже с Александром, ему не приходилось так серьезно и много говорить. Домой шел уже в сумерках, очарованный Андреем, словно повзрослевший за один вечер.
Андрей Тургенев тоже мечтал стать писателем — он уже кое-что сочинил, перевел и даже напечатал. Иван Петрович, отец его, поручал ему переводить с немецкого философские брошюры, необходимые для студенческого чтения. Вместе со своим университетским товарищем Журавлевым Андрей начал переводить драмы Августа Коцебу, мечтал перевести и издать все его повести. Но вот что главное — Андрей Тургенев открыл глаза Жуковскому на истинную немецкую литературу, назвал свои любимые имена: Гете, Шиллера, Виланда. Андрея увлекали «Ода к радости», трагедии «Коварство и любовь», «Разбойники» и «Дон Карлос» Шиллера, роман «Страдания молодого Вертера» и драма «Эгмонт» Гете, роман Виланда «Агатон» и его поэма «Оберон».
«Вертера» не однажды переводили на русский язык, но переводили плохо, вяло; Андрей Тургенев подумывал о том, чтобы сделать новый перевод этого романа. Он начал также и перевод «Оды к радости» Шиллера, которую просто обожал.
— Правду говорит мой Шиллер, — сказал он Жуковскому, — что есть минуты, в которые мы равно расположены прижать к груди своей и всякую маленькую былинку, и всякую отдаленную звезду, и маленького червя, и все обширное творение! Вот грандиозная «чувствительность»! Обнять весь мир! «Обнимитесь, миллионы!»
У Жуковского дух захватило.
— Подлинные страсти недоступны нашему спокойно-чувствительному Карамзину, — говорил Андрей Тургенев. — Карл Моор! Мятущаяся, бурная душа… Иным кажется, что Шиллер создал неестественного героя. Но ведь и автор не обыкновенного, дюжинного человека хотел показать в нем. Я представляю себе, например, одного из наших студентов — Погорельского, — осмеливаюсь думать, что он в состоянии был бы стать Карлом Моором… Конечно, в его обстоятельствах. Карамзин говорит, что этот сюжет отвратителен. Пустое! То, что может нас так сильно трогать, ввергать в ужас и сожаление, может ли быть отвергнуто? Ты читал «Разбойников»?
— Нет, — признался Жуковский.
— Прекрасный сюжет. Молодой человек, пылкий, волнуемый сильными чувствами, во всем жару негодования на несправедливость людей, дает безумную клятву своим друзьям быть их атаманом, но при всем том он никогда не унижается до подлых, варварских чувств обыкновенного разбойника. Его можно назвать незаконным мстителем законно притесняемой невинности…
— Эгмонт! — восклицал Тургенев. — Гете изобразил его так, что он кажется живым, я как будто знал его, наслаждался его обхождением, жил с ним… Нет, это не французские трагедии, где всегда действуют государи, которые не могут быть нам близки.
Жуковский не читал и «Эгмонта».
В комнату вошел Иван Петрович — тучный, добродушный, в широком синем фраке. Андрей представил ему Жуковского.
— Ну что, братцы, — сказал Иван Петрович, — о Шиллере толкуете? Я слышу, ты, Андрей, все Карамзина Шиллером умаляешь. А ведь это он подал тебе Шиллера, вспомни-ка его «Песнь мира»:
Не ты ли выучил ее наизусть и плакал над ней? Ведь эта песнь вся от «Оды к радости», — добавил Иван Петрович.
— Нет, — воскликнул Андрей, — я люблю Карамзина, всегда буду ему верен как почитатель и друг, но, если сказать правду, в нем и не было настоящей-то силы чувства, а уж теперь и не будет… Он и «Разбойников» любил когда-то, а теперь переменился и хулит их… Он не дает поэзии быстрого движения вперед.
— Кто ж сделал больше него?
— Мало! Все равно мало! Он гений — пусть много и делает.
— А горяч ты, мой друг, — развел руками Иван Петрович.
Жуковскому эти разговоры всю душу перевернули. Он привык почитать Карамзина безоговорочно. В словах Андрея Тургенева чувствовалась какая-то правда… Но — как согласиться с ним?
Андрей попросил Жуковского приносить ему всё, что напишет, крепко пожал ему руку, глядя в глаза.