Roma IV
Шрифт:
Сейчас ему семнадцать, он едва вытянулся, и почти не изменился нравом – все так же почтителен и нежен. Одно время Корнелий боялся, что сын вырастет кинедом, но потом устыдился своих опасений. На смену им пришла та самая тайная боль: ибо бесталанность Саркиса была лишь видимой – под ней таилась безмолвная доблесть прирожденного страдальца, мученика – возможно, за эту веру в распятого Бога, основ которой Корнелий не мог постичь ни сном, ни духом, ни разумом. И с содроганием ждал – когда на пальце сына сверкнет кольцо с рыбкой, когда он начнет уходить трижды в день
Малыш мой, хрупкая тростинка, даже на ветру не издающая звука. На сердце налег валун... А в наружном уголке правого глаза стало горячо.
Меж рядами придворных он теперь ходил так, словно сквозь хребет продернули пересохшую розгу.
Ложи блистали – на персях избалованных б... было выставлено все злато Рима, какое не досталось кинедам – но и те кишели во множестве, сверкая и дребезжа голосами и побрякушками. Их содержатели вели себя скромнее. Корнелий еще удивился, с чего непотребная публика оказалась по соседству с императорской ложей, и вдруг сообразил, что ложа его – вовсе не императорская, императорская – напротив, через арену, и она задернута алой занавесью.
Над гудящей голосами каменной чашей Цирка волновался алый шелковый тент. Выше краев чаши был глубокий вечер, почти ночь – но здесь, внизу, двурядьем светочей был очерчен каждый ярус, и в пять рядов огни опоясывали арену, которую спешно ровняли граблями и разметали метлами чернокожие полунагие рабы. Здесь, внизу, было светло – только стены Корнелиевой ложи пугающе чернели, сложенные из шершавого стылого камня, сквозь который, казалось, вот-вот просочится вода. Одинокое кресло стояло в квадрате красноватого света так далеко от парапета, что Корнелию прошлось встать и подойти, чтобы увидеть всю арену, с которой уже убегали рабы.
Императорская ложа была все еще задернута.
Ах вот почему: Аврелия выехала на арену сама. Этого и следовало ожидать.
На ней был костюм Калигулы: парик, тиара и гибкая наборная броня хитрейшей работы – разогнав коня по кругу, она сползла с его спины и прогнулась так, что пробороздила пальцами правой руки песок. Корнелию случалось видеть такое, но он никак не ждал, что Аврелия владеет варварским искусством наездницы.
Ярусы взвыли. Это был непристойный, алчный вой – словно бы они требовали всадницу и коня на съедение. Из-за борта арены ей бросили кнут. Она крикнула «а-хой!», и ворота под императорской ложей распахнулись, извергая... зверей?
Это были женщины. Самки.
До предела распертая спелыми соками плоть не тряслась и не прыгала, а словно плясала на крепких костяках, должно быть, таких же сахарно-белых, как их оскалы. Он были голодны – тем изнуряющим голодом, который не забыть за рукоделием, не усмирить беседой, не заглушить молитвословием. Этот голод гонит укутанную покрывалом патрицианку в портовый лупанарий, бросает честную девицу в объятия волосатого поденщика, приводит едва налившуюся отроковицу на циновку к рабу.
Только эти явно привыкли
Щелкнул кнут. Началось действо.
На золотисто-алом истоптанном шелку трижды просеянного песка они танцевали, кувыркались, походя ласкали друг друга, разминая груди или запуская пальцы меж ягодиц. Иные пытались пристроиться к коню, и удостаивались кнута. Но то была разминка – потому что ворота снова открылись, пустив к женщинам громадного брылястого пса, из тех, которые не знают разницы между сукой, скамейкой и нагнувшейся кухаркой. Кобеля, однако, хватило только на пятерых из дюжины, да и те знаками показали, что он не удовольствовал их, как надо бы.
Следующим был жеребец.
Потом бык.
Потом толстая, с тяжко прогнутой седой спиной, обезьяна – эта, худо-бедно, ублаготворила всех.
Homo! homo! homo! homo!
Орали со всех сторон. И одуревший от огня и ора Корнелий, едва не поддавшись общему порыву, даже приоткрыл рот – но тут его ударило ужасом.
К этим сукам пустят человека. Мужчину.
Створки ворот расходились медленно-медленно...
Саркис!
«НЕТ!» – завопил он, закидывая ногу на парапет, как будто вмиг выросший ему по грудь, – «нет, нет, нет!» – он перевалился через камень, мешком полетел вниз, прямо в трескучее пламя ярусов, с ужасом понимая, что ничего, ничего не сможет сделать, ничего...
Удар спиной о бортик чьей-то ложи.
Вопль.
Чей?
Боги, где я?
Перед глазами лениво расплылась тьма, пронизанная белыми кругами. Тупая боль в спине – он лежит на каких-то обломках. Ни Цирка, ни Саркиса. Тюрьма? Что это было?
«Корнелий, что с тобой?»
Из тьмы свесилось расплывчатое белое лицо. Аврелия. Конкубинат. Сон. Саркис.
Он вцепился ей в плечи:
– Что с моим сыном??!!
Она отшатнулась... Удар в лицо!
Глухо охнув, он свалился обратно на ступеньки ложа. Нос мгновенно онемел. По губам текло горячее.
На двери обрушился грохот, глаза ожгло красным светом – почти как во сне.
– Все благополучно, конкубину Крассу привиделся страшный сон, и он упал с ложа. Зажгите мне светильник, и можете возвращаться на пост.
Красс лежал на ступенях, ни жив, ни мертв.
Что теперь будет?
– Встать можешь?
Он приподнялся. Кровь уже текла по груди, спину ломило, сердце пропускало удары через два на третий и судорожно сжималось.
– Про... стите... – еле шевельнул он окровавленными губами, – сон... про...стите.
Саркис... Боги мои.
Она оставила его сидеть, привалившись к ложу плечом, пошла в умывальную, намочила угол пелены в успевшей остыть воде, и стала осторожно смывать кровь, чувствуя, как он задерживает дыхание при каждом ее прикосновении.
Дурак. Дурак. Дурак.
– Встань уже и переляг на мягкое. А голову повыше. На подушку. Вот так. Лучше?
– Пожалуйста, простите... – натужно продолжил он, – мне привиделся ужасный сон... Про сына... Я себя забыл... Простите... Я...
– Какой был сон?