Роман без героя
Шрифт:
Новый дом отец с дядькой ставили долго. Очень долго. Перво-наперво плотницкая инвалидская артель «Победители», куда вошли все, кто потерял на войне разные части своего тела, срубила огромную крепь герою-партизану, сыну героически погибшего командира «Мстителя» Григорию Петровичу Карагодину.
Тогда останки Петра Ефимовича выкопали с нашего огорода и торжественно перезахоронили на площади, у райкома. А нашу в посаде назвали улицей Петра Карагодина. Сын его, Григорий, стал секретарем райкома партии, женившись на Ольге Богданович, дочери Якова Сергеевича Богдановича, послевоенного первого секретаря
Когда батя затеял организацию плотницкой артели, чтобы дать возможность инвалидам хоть как-то прокормиться, не побираясь у пивных, то ходил за разрешением к Григорию Петровичу. И Карагодин-сын, начинавший собственное грандиозное, по тем меркам, строительство своего дома, придумал имя артели «пяти с половиною калек», как говорил отец, – «Победители».
Народно-партизанская власть смилостивилась над калеками. И узаконила плотницкую инвалидскую артель, так сказать, официально. А отца, которого после 53-го полностью реабилитировали, поставили даже бригадиром «Победителей».
Свою молодую жену, мою будущую мать, он привез из Сибири в сорок седьмом. Мама, не совладав от какой-то болезнью, полученной ею еще за «колючкой», так и не оправилась в слободской жизни. В землянке было сыро, холодно… Помню только её постоянный кашель. По новому дому она неслышно ходила уже, как тень. Кашляла так тихо, и я слышал, как с каждым приступом кашля ее покидали жизненные силы. Хорошо помню её тихие похороны, плач бабушки Дарьи, беспрестанно курившего отца и безногого дяди Федора. Дед Иван к тому времени уже «прибрался» сам – угорел «при исполнении», в правлении колхоза, которое он сторожил по ночам.
Всю жизнь мой отец вкалывал за двоих, получая сущие копейки за свой «трудовой энтузиазм», а часто, не получая и их. Верил Сталину, потом Хрущеву… Так и умер с верой на потрескавшихся губах. Без стонов, жалоб, без упреков. И всегда напоминал мне: «Бог, Сынок, дал человеку две руки, чтобы одной брать, а другой отдавать». Ту, которой подразумевалось брать, ему еще в отряде отпилил партизанский доктор Фока Лукич. А ту, которой отдавать, оставил… Потому, наверное, и считал он себя в вечном долгу перед людьми и небесами.
Я прозревал медленно. Как слепой кутенок. Тарас Ефремович еще не раз попытался подчернить память о моем отце… Да так, что я подолгу плакал, забившись в темный угол амбара.
Как-то, посылая старшеклассников на «субботник» на новостройку секретаря райкома, директор школы сказал:
– Григорий Петрович своей кровью получил право на новый дом. Всем миром ему его и поставим. А некоторые воруют с этой ударной районной стройки дефицитные лесоматериалы…
– Это кто такие «некоторые»? – спросил я Шумилова, зная, что Тарас Ефремович намекает на моего отца, который с разрешения прораба брал обрезки доски и прочий хлам на нашу новостройку..
– Есть и среди «Победителей» лагерники с воровскими замашками.
Я втянул запылавшую от стыда и гнева голову в плечи.
– Замолчите! – закричал Пашка на директора, заступаясь за меня. – Вы… вы… не имеете права, так говорить…
– Прав не имеет тот, кто советским судом поражен в правах. А я это право имею!
Пашка уже взял себя в руки. И сказал иносказательно:
Ладно, с правами
– Чё-ё?
– А просто так, через плечо, товарищ директор!
Бульба проглотил его насмешку, потом схватил Пашку за ухо, крепко крутанул его, приговаривая над танцующим мальчишкой:
– Еще одна твоя выходка, сучонок, и вылетишь из моей школы пробкой… Понял? Нет, скажи, ты понял?
Пашка долго танцевал вокруг Бульбы, но наконец боль взяла своё.
– Я понятливый, Тарас Ефремович…
– То-то… Теперь слышу слова не мальчика, но мужа.
Дома я плакал в амбаре. Долго плакал. А когда слезы высохли, стал придумывать страшную месть любимому директору. Я стал вслух, торжественно награждать его позорными кличками и прозвищами. И мой бывший школьный кумир, купался в них, как воробей в грязной луже. И тогда я понял: словом можно убить. Хотя не для того, наверное, Бог дал его человеку. Я, сидя в темном амбаре, творил зло. Но то было необходимое зло.
Я вспоминал багровое лицо Тараса Ефремовича, его пакостные слова и грешил с даром Божьим, придумывая клички. Самая безобидная из них была «Тарас-пидирас».
Уже сильно хворавшая мать нашла меня в «углу плача». Вывела на свет, прижала к себе и сказала:
– Война всем нам принесла очень много горя, сынок… Немцы заживо сожгли твоего прадеда Пармена и прабабушку Парашу. Война отняла у отца правую руку, у Федора Ивановича – ступни ног. И в том, что зло до сих пор в душах людей, тоже виновата война. Нужно не гневить Бога своим словоблудием, а найти силы и простить своих обидчиков и гонителей. Простить и молиться за них…
– Да ты что, мам? – поднял я на нее заплаканные глаза. – За них и молиться? Да лучше я сдохну в этом амбаре…
Тогда я уже знал, что в девичестве фамилия моей мамы была Землякова. И до войны она жила в Москве, в семье своего отца – генерала бронетанковых войск Павла Сергеевича Землякова. В тридцать седьмом генерала осудили. И расстреляли как врага народа.
Моя мама с юности ковала свое счастья, выходя на вечернюю поверку не с человеческим именем, а с номером на фуфайке – набором чисел Зверя, заменившим ей имя от Бога. Я хорошо помню мою милую, тихую маму. Она много читала. Много плакала. И всё время молилась, стоя у иконы в красном углу нашего нового дома.
Папа познакомился с ней в ссылке. В сорок третьем его, уже потерявшего в борьбе с гитлеровцами правую руку, несправедливо, как я считал, отдали под суд. Но в первую же послевоенную амнистию он вернулся в родную Слободу. И не один. А с молодой женой, которая вскоре и стала моей матерью. И с дядей Федором. Калека побирался на железнодорожной станции Дрюгино и, если бы не отец, пропал бы, как тогда пропадали тысячи людей, искалеченных войной.
На улице Петра Карагодина, знаменитого партизанского командира, погибшего от рук карателей, посадские мальчишки как-то обозвали меня «тюремщиком», намекая на прошлое моего бати. Тогда я дрался сразу с тремя обидчиками. Я, не думая о боли, мстил своими маленькими, но твердыми кулаками, скорее не за себя – за отца. За его исковерканную судьбу, которая аукалась мне всю мою жизнь…