Роман без названия
Шрифт:
Станислав сжал руку бедному мальчику, предупреждая, что идет мать, и Кароль сразу заговорил о чем-то веселом. Пани Дормунд тоже вошла с посветлевшим лицом, усилием воли скрывая скорбь и чуть ли не улыбаясь. Оба были рады Станиславу, и Кароль в попытке невинного обмана говорил о том, что скоро, мол, выздоровеет и догонит товарищей, опередивших его в учении, и еще о разных посторонних предметах. Целый вечер прошел в странной, мучительной беседе, фоном для которой были страдания, страшные мысли о завтрашнем дне!
У ложа Каролека возобновилась для Шарского жизнь, полная самоотречения и труда.
Кто ряд лет корпел над книгами, заслонявшими ему доступ к жизни, и нетерпеливым взглядом мерил расстояние, отделявшее его от мира желанной свободы, тот поймет, что означают для студента последний час лекций, последний экзамен, распахивающий перед ним врата жизни, и прощание с жесткой студенческой скамьей.
Он мечтал об этом часе, и как мечтал! А когда наконец час пробил — грусть охватывает сердце, нежданная
А когда после десятков лет, изведав новую судьбу, которая проредила русые пряди на висках или припудрила их сединою, покрыла руки трудовыми мозолями, а глаза обожгла слезами, да, когда вновь встретятся те, чьи сердца бились так согласно, узнают ли, ах, узнают ли друг друга эти сердца, эти глаза, соединятся ли эти руки в дружеском пожатии?
Самые священные, самые чистые узы жизнь умеет разорвать, самые лучшие люди портятся, самые стойкие меняются. О, завтра, завтра, страшное это слово! Кто угадает его скрытое от нас лицо?
В решающие минуты, даже при полном незнании реальных условий, появляется все же некое их предчувствие — и эта молодежь, которая, соскочив со школьной скамьи, кидается очертя голову в пропасть, хотя и клянется в верности друг другу, хотя и желает встретиться но как-то не очень в это верит — руки дрожат, глаза плачут, сердца учащенно бьются… Когда же, когда же мы свидимся?
— Скоро! — говорят уста.:
— А может, никогда! — шепчет сердце.
Когда настало время навсегда расстаться товарищам, которых судьба связала узами дружбы, они решили устроить торжественное прощанье, поклясться помнить друг друга и в последний раз, с молодым еще пылом, обменяться рукопожатьями. Студенты побогаче настояли, чтобы вечеринка была устроена за их счет и была настоящей студенческой пирушкой, которая навек запечатлеется в памяти не только как прощальный вечер, но как час безумств, овеянных поэзией юности. Итак, заказали в складчину зал у Титуса и банкет на двадцать с лишним персон. Настоящий банкет! А ведь для тех, кто уже несколько лет поголадывал, основательный польский обед и тот показался бы пиром! Для таких нетрудно устроить сарданапалово [83] угощенье!
83
Сарданапал (Ашшурбанипал) — царь Ассирии (669–ок. 633 гг. до н. э.), известный своей склонностью к роскоши.
Кроме студентов со свеженькими дипломами, с разных отделений университета были приглашены несколько профессоров, пан Ипполит и уже знакомый нам доктор Брант.
К трем часам пополудни устроители стали у дверей зала, посреди которого красовался длинный стол, сверкавший хрусталем и фаянсом, убранный цветами и зеленью, и приготовились встречать гостей.
Кроме Корчака, который действительно надел рясу и как семинарист не мог присутствовать на прощальном обеде, здесь снов» встретились все, кого судьба некогда свела в корчме под Вильно, — но сколько воды утекло с той поры, когда, теснясь в плохоньком фургоне, они ехали в град Гедимина! У Базилевича, пришедшего в Вильно, что называется, голым и босым, лицо сияло весельем, голос звучал уверенно, одет он был в изящный костюм от наимоднейшего портного, да и кошелек благодаря подписке был туго набит. Болеслав Мшинский сильно растолстел — ему неожиданно досталось какое-то наследство, и он мог себе позволить есть сколько душе угодно, у него появилось брюшко и рос второй пухлый, розовый подбородок. Щерба, напротив, похудел, осунулся, пожелтел, глаза ввалились — экзамены его замучили. Михал Жрилло, всеобщий любимец, arbiter, но не elegantiarum [84] , а всяческих споров молодежи, почитаемый оракулом в делах практической жизни, глядел весело, бодро, он только окреп, загорел, потемнел, но по сути не переменился ни лицом, ни душою. И, наконец, Шарский, тот самый школьный «Пиончик», — на бледных его щеках не осталось и следа прежних красок, в глазах постоянная грусть, высокий, худой, в чем душа держится, и явно уже созрел для тернового венца, шипы которого начинал чувствовать. Годы усердного труда наложили отпечаток на его внешность — лоб как будто стал выше, черты лица тоньше, одухотворенней. Невольная улыбка изредка появлялась на его устах, но сразу гасла, словно искры, мерцающие в горячей золе, когда угля уже нет, — подуешь, искры сверкнут и тут же померкнут. В его веселье теперь не бывало той беспечной, бездумной детской радости, которая, будучи раз изгнана из сердца, никогда не возвращается; он видел жизнь такой, какова она есть, — чередой битв, огорчений, без надежды на награду здесь, — нелепой, жалкой пародией на что-то великое, разыгрываемой весьма посредственными актерами. Он и Базилевич, оба в глазах общества поэты, были как два противоположных полюса, различались во всем: Базилевич поправился, посвежел, раздобрел на литературных хлебах, Шарский же отощал, иссох; одного распирало самодовольство, другого всечасно опалял огонь поэзии.
84
Намек на прозвище римлянина Петрония («арбитр изящного»), жившего во времена императора Нерона.
Было там еще много незнакомых нам молодых людей с самыми разными характерами — все они составляли некую пеструю, полную свежих сил массу, назначенную служить основой будущему обществу.
Вот новоиспеченный юрист в вылинявшем мундирчике с потертыми локтями, выезжающий на службу в столицу, откуда впоследствии вернется щеголем и знаменитостью; молодой художник, мечтающий об Италии и Риме, который через несколько месяцев женится, чтобы тут, на месте, увянуть и талант свой разменять на пустяки; медик, отправляющийся служить на Кавказ; его коллега, весело увязывающий свой узелок для поездки в Астрахань, и третий, собирающийся под руководством Дюпюитрена [85] творить чудеса с несчастными калеками, — ах, и много, много других…
85
Дюпюитрен Гийом (1777–1835) — французский хирург.
На первых, honoratiores [86] , местах во главе стола сидели профессора, рядом с ними Ипполит, как всегда бодрый и веселый, словно не ожидая в будущем никаких огорчений… По сторонам стола — студенты победнее, приглашенные в качестве гостей, а на другом конце — те, что были хозяевами и платили. Базилевич, естественно, уселся рядом с профессорами, расположился поудобней и, держась со вчерашними своими наставниками на равной ноге, то и дело принимался разглагольствовать с присущими ему наглостью и напыщенностью.
86
почетных (лат.).
Шарский молчал, на душе у него было невесело: занятиям пришел конец, теперь он свободен и вынужден подумать о себе, о выборе профессии, о хлебе насущном, а он с каждым днем все больше убеждался в том, что от льющихся из сердца песен хлеб не родится.
Первые минуты вечеринки, впрочем, тоже были унылы, как тризна, хотя все старались казаться веселыми, сдобрить щепоткой острот лениво протекавший разговор.
— Что за черт! — воскликнул наконец, вставая с бокалом в руке, Ипполит. — Неужто мы такие уж старики, чтобы за столом киснуть? Давайте ловить час веселья! Берите бокалы! Ну же, по-старинному польскому обычаю! Bonum vinum laetificat cor hominum! [87] Латынь не бог весть какая, зато мысль отличная. Низкий поклон учителям и руководителям нашим! За здоровье профессоров!
87
Доброе вино веселит сердце человеческое! (лат.)
При этом возгласе застучали стулья, зазвенели бокалы, все устремились к нескольким седым профессорам с криками «Ура!» и «Vivant!» [88] .
— Нет! — перекричав других, запротестовал взобравшийся на стул Мшинский. — Veto! Veto! [89] Разве так пьют заздравную? За всех сразу? Как можно? Разве ж это какой-нибудь список разделов или предисловие? Я не согласен так пить за здоровье профессоров! Надо за каждого отдельно!
88
Да здравствуют! (лат.)
89
Вето — «запрещаю» (термин, принятый когда-то в польском сейме) (лат.).
— А пока, только в виде предисловия, за здоровье всех вместе!
— Здоровье! Предисловие! — слышалось со всех сторон.
Тогда старейший из профессоров поднялся, чтобы поблагодарить.
— Silentium! [90] — застучал по столу Базилевич.
— Тихо! — поддержали его остальные.
— Господа! — со слезами в глазах начал профессор. — Нам жаль с вами прощаться, хотя вам-то весело улетать от нас! Пейте за наше здоровье, мы согласны, но почтить нас как руководителей ваших — этого недостаточно. Подлинную честь окажете вы нам, если опередите нас, тех, кому суждено отстать в пути, уныло брести, опираясь на палку. Конечно, надо уважать и хранить традиции, труд предшественников, но также пусть в сердцах ваших горит желание сделать больше, чем сделали они, отыскать новые пути, открыть в свой черед частицу истины, взобраться выше по отвесной скале человеческих знаний! И посему на вашу здравицу я отвечаю пожеланием, чтобы вы нас обогнали, чтобы когда-нибудь нам посчастливилось удивляться вам и рукоплескать. Кто на этом пути остановится, тот уже отстал, кто приляжет отдохнуть, тот, подобно восходящему на Монблан путнику, уснет смертным сном! Вперед! Выше! Живей! Не щадите ног, милостивые государи!
90
Молчание! (лат.)