Роман лорда Байрона
Шрифт:
От: lnovak@metrognome.riet.au
Кому: "Смит" ‹anovak@strongwomanstory.org›
Тема: Соломенная кукла
Алекс,
Я раздавлен. Честно.
Прости. С работой не продвинулся ни вчера, ни сегодня. Вечером вышел выпить сакэ и поесть лапши. Потом выпил еще сакэ. И долго лежал в ванне — почти в кипятке. Может быть, завтра.
Прости.
От: "Смит" ‹anovak@strongwomanstory.org›
Кому: lnovak@metrognome.net.au
Тема: RE: Соломенная кукла
Не расстраивайся. В основном это неправда. На самом деле не припомню, чтобы я повторяла: «Почему папы здесь нет?» Просто решила сказать тебе, что повторяла. Ты отсутствовал так прочно и обретался так далеко, что легче было думать, будто так и надо. Когда мне снилось, будто ты вернулся, это всегда вело к разочарованию, сны были путаными, неправильными какими-то, порой и кошмарными. Один я до сих пор помню. Но ты не бери в голову. Знаешь, как врезается в память то, что снится до десяти лет — в точности как реальные воспоминания. Особенно плохие сны. Но наяву я считала, что тебе и положено отсутствовать, а если тебя нет, то все в порядке: мне нравилось, когда все идет как положено. И до сих пор нравится.
Вот о чем я не знаю — ты когда-нибудь думаешь о той девочке? Я думаю. Думаю о ней. Мне было столько же лет, сколько ей, когда я впервые о ней дозналась (была дотошной исследовательницей, даже тогда). Интересно, что она думала.
От: lnovak@metrognome.net.au
Кому: "Смит" ‹anovak@strongwomanstory.org›
Тема: О ней
Думал ли я о ней когда-нибудь? Я думаю о ней каждый день. Именно так. Повод возникает почти ежедневно — какая-то зацепка, ведущая прямо к ней, даже если со стороны кажется, что не должна: заминка с перечислением денег или с машиной напрокат — да что угодно. И если ничего
Знаешь, я недавно прочитал воспоминания человека, служившего офицером во французской армии в одной из колониальных войн. (Часто читаю необычные книги не без умысла. Как и ты — для работы. В этом мы с тобой сходимся.) Он пишет, как с отрядом целый день осаждал какое-то поселение в Северной Африке — возможно, берберское, не помню. При численном превосходстве противника потери отряда были значительны, однако в итоге противник дрогнул и отступил, оставив поселение французам. Офицер вспоминает, как он проходил сквозь дым сожженного базара и по пустым улицам — взбудораженный, сжимая окровавленную саблю; как в одной хибаре он распахнул занавески и обнаружил совсем юную девочку, одинокую, перепуганную и (подумалось ему) ясно сознающую, что с ней станется в руках победителей; далее офицер говорит, что именно ее униженность и осведомленность при полной невинности толкнули его к насилию — он не мог поступить иначе, словно обуянный богом войны после выигранной битвы. И, кажется, я впервые понял, что такое насилие на войне и ярость борьбы. Я не так давно был вблизи от театра военных действий, видел все последствия, и думаю, что я прав.
Незадолго до той голливудской вечеринки 1978 года я оказался вознесен на высоту, где царила обстановка, непохожая на все, что мне доводилось встречать: я, конечно же, знал о ней — где угодно мог прочитать, — однако ничего подобного в жизни не испытывал. Вокруг были люди, настолько самовлюбленные, обладающие таким богатством и окруженные таким всеобщим вниманием и почетом (порой даже заслуженным), что они словно бы освободились от необходимости о чем-то заботиться, о чем-то жалеть или что-то исправлять. Иным, разумеется, была присуща и одухотворенность, хотя это означало только, что они свято верят, будто все в мире устроено наилучшим образом и никому из тех, кого они знают лично, — а уж им самим и подавно — неудача не грозит. Слово «неудача» вообще не входило в их лексикон. Если я говорил им всякие подходящие слова, они сулили запросто продвинуть мои проекты. Стоило мне заикнуться, что неплохо бы разузнать, нельзя ли снять фильм в Непале — о буддизме и о горах, собрав исполнителей только из непальцев, однако на главную роль взять вот это легендарное чудо-юдо, которое раскинулось передо мной на кожаном диване, мой собеседник поддакивал: а почему бы и нет. Слово скажи, и все получится.
И так я внезапно обрел полную раскрепощенность, свободу от любых ограничений — не только моральных, но и физических, как если бы я вышел за пределы, установленные биологией. Подстегивали это ощущение, конечно, и наркотики — причем в изобилии. И потом, было поздно, происходило это в громадных апартаментах с широкими окнами на Лос-Анджелес (тебе наверняка знаком этот вид: ты сама там побывала, насколько мне известно), простиравшийся внизу, словно ты оказался в высоченной башне или на космическом корабле. И этот ребенок. И мне подумалось: я могу делать, что вздумается, — худа не будет. Это-то и будоражило.
Могу сказать тебе начистоту, что я ее не насиловал — если понимать под этим принуждение к нежеланному сексу. Я даже был не единственным, кто вступил с ней в связь, если это можно так назвать, той ночью и наутро. Она бродила по всему дому, подобно Алисе, переходя из «эпизода» в «эпизод», как мы это называли тогда, словно они были воображаемыми или нереальными. Осведомленность и невинность; вижу как сейчас: ее глаза разом вбирают все и в то же время словно бы слепы. Нет, единственным я не был. Но именно у меня она взяла бумажник, с которым ее позже и нашли, в другой части города. Итак, мне единственному смогли предъявить обвинение, когда за ней явились наконец ее невыносимые родители. Не знаю, что она на самом деле думала, тогда и потом. Нет оснований верить ее показаниям в полиции больше, чем тому, что она говорила мне. Ты наверняка не поверила бы и тому и другому.
Не думал, что сумею написать такой длинный мейл. Было нелегко. Надо остановиться.
От: "Смит" ‹anovak@strongwomanstory.org›
Кому: lnovak@metrognome.net.au
Тема: RE: О ней
Ли,
История интересная.
Ты найдешь возможность ответить на мои вопросы?
От: lnovak@metrognome.net.au
Кому: "Смит" ‹anovak@strongwomanstory.org›
Тема:
Хорошо. Ни слова больше, если так. Только ответы. Все, что знаю.
Думаю, что Ада была права: Байрон взялся за роман на вилле Диодати в Швейцарии и продолжил работу в последующие месяцы — бросал и принимался снова — это вполне вероятно ввиду причин, угаданных Адой: рукопись временами отражает события, происходившие тогда в его жизни, — сначала супружеский разрыв (или Разрыв, как позднее всюду стали его именовать, словно он был единственным на свете — или сделался образцом), который только что был доведен до конца; затем Венеция — и связь с карбонариями.
Обстоятельства таковы:
Во-первых, Мэри Шелли бросила вызов, который заставил Байрона задуматься о прозе и романтических повестях. Далее, как раз тогда ему нанес визит Мэтью Грегори Льюис, «Монах» Льюис — автор самого успешного из всех готических романов, «Монаха». Льюис был весельчак, давний приятель Байрона — и тот неизменно радовался встречам с ним; Льюис обладал немалым состоянием благодаря не литературным гонорарам, а доходам со своих сахарных плантаций в Вест-Индии (по-нашему, на Карибских островах), где имел большое количество рабов. (Байрону вовсе не требовалось заимствовать зомби у Саути, как предположила Ада; он мог узнать о них у Льюиса, который наверняка очень ими интересовался). Возможно, тут сказались долгие разговоры с Шелли, но Байрон, воспользовавшись случаем, убедил Льюиса во время его визита добавить к завещанию кодицил, согласно которому выделялся капитал для смягчения жизненных условий невольников и освобождения хотя бы части рабов по смерти владельца. Вообрази эти переговоры — да ладно тебе, Льюис, почему бы не освободить сразу всех? — а в итоге Шелли с Байроном засвидетельствовали подпись на завещании.
Итак, мысли Байрона занимали рабы и Вест-Индия.
Кроме того, известно, что примерно в то время ему прислали трехтомный роман Каролины Лэм, о котором я уже писал. Назывался он «Гленарвон» — и раскупался нарасхват. Итак, Байрон читал — мы знаем, что читал, — беллетристическое повествование о себе самом: он был изображен в обличье омерзительного/ ослепительного лорда Гленарвона, повинного в бесчисленных злодеяниях, а Каролина воплотилась в образе невинной и незапятнанной Каланты. Вот что он писал Томасу Муру — своему другу, а позднее биографу: «Мне думается, что если бы сочинительница написала правду и только правду — всю правду, — роман получился бы не только романтичнее, но и занимательнее». Так что, не исключено, Байрон над этим раздумывал и решил вновь попытать силы в прозаическом роде, создать собственный roman `aclef [42] — но ближе к своему природному складу, каким он себе его представлял, и к истории собственных похождений.
Продолжу потом.
42
Роман с ключом ( фр.).
От: lnovak@metrognome.net.au
Кому: "Смит" ‹anovak@strongwomanstory.org›
Тема: Призрачный роман
А. — Так — продолжаю читать — видишь, как усердно я для тебя стараюсь, к тому же во время отпуска — Короче, читаю Маршана, крупного биографа Б. — и вот он тут пишет — в сентябре 1816-го, именно там и тогда, как затеялись истории Шелли/Полидори, — что «Байрон начал прозаическую повесть — слегка затушеванную аллегорию своих матримониальных дел, но, узнав, что леди Байрон больна, бросил рукопись в огонь».!!! Никаких пояснений, откуда Маршану об этом известно.
Итак, возможно, что рукопись в огонь Байрон не бросал. Собирался. Подумывал, что следовало бы. Но не бросил. Вот такое соображение.
От: lnovak@metrognome.net.au
Кому: "Смит" ‹anovak@strongwomanstory.org›
Тема: Точка
Алекс,
Так — 3: когда Байрон поставил точку.
Когда он окончательно отложил рукопись, сказать не могу, но задаюсь вопросом, не имеет ли это отношения к его знакомству с ироикомической эпопеей поэта по имени Фрир, который подписывался как «Уильям и Роберт Уислкрафты» — редкий случай двойного псевдонима. (Ты, должно быть, заметила лаконичный комплимент ему на страницах, отведенных Испании, где он действительно состоял британским консулом). «Эпопея» Фрира представляла собой поэму, написанную ottava rima [43] — той самой строфой, какую Байрон использует в «Дон-Жуане»: как и другие поэмы подобного рода, она изобилует шуточными рифмами в стиле Огдена Нэша и насмешками над всякого рода претенциозностью. Фрир взял за основу стиль венецианских остроумцев — таких, как Пульчи, которого Байрон читал по-итальянски. Поэму Фрира прислал Байрону его издатель, назвав ее замечательной и виртуозной; Байрон согласился, что поэма замечательная, однако ничуть не виртуозная, и за несколько дней написал «Беппо». («За несколько дней» — это по словам Байрона; он всегда старался предельно умалять свои творческие усилия.) Вот и результат: открылся путь к «Дон-Жуану» — поэме, которая вобрала все пережитое Байроном. Вероятно, он почувствовал, что нашел способ воплотить то же, что и в романе, только гораздо лучше, в полную силу своего таланта, и потому бросил работу над рукописью. Каким бы чудесным мне ни представлялся ДЖ, я, однако, не в силах долго его читать в один присест. Мне бы хотелось, чтобы Байрон закончил этот, прозаический роман — если он не завершен, — а потом взялся бы за новый, еще более удачный, а потом еще за один. «Дон-Жуан» — это sui generis [44] , но в ту эпоху длинная повествовательная поэма уже выдыхалась, а жанр романа набирал силы. Вообрази — Байрона читали бы сегодня, как Джейн Остин. Ну и ладно.
Не знаю, когда именно Байрон решил, что его творение не может увидеть свет, но решение это явно продиктовано откровенностью и (как выражаемся мы, литературоведы) непосредственностью в описании его супружества. Используя факты собственной биографии и биографий окружающих, он знал, как их преобразовать — сохранить суть, но не связь. Задача была нелегкой, и он немало был ею озабочен: ты, наверное, обратила внимание на эпиграф к ДЖ, взятый из Горация: «Difficile est proprie communia dicere» — «Трудно говорить хорошо об обычных вещах» — о том, что объединяет всех нас. Так оно и есть. Обращаясь к Байрону, читатели искали в нем НЕобычного и НЕпривычного, доброго или дурного. Но он-то считал, что состоит из domestica facta [45] , как и всякий другой.
Алекс, электронная переписка меня утомляет. Хочется чего-то большего, чем наш эпистолярный роман. Ты размышляла над моим предложением? Возможно, ты предпочтешь направиться в другую сторону — на запад, а не на восток, — а до меня из разных источников доходят слухи, что мне, наверное, вскоре предстоит поехать на Новую Гвинею, которая лежит так далеко на востоке, что это уже почти запад. И к тому же я опасаюсь — не столько тебя, сколько прошлого, и времени, и, быть может, собственной несообразности, — но все же не отказываюсь от надежд. Должно же быть что-то для нас впереди. Это зависит скорее от тебя, чем от меня, но если я могу что-то сделать — думаю, ты должна мне об этом сообщить.
Всей душой,
43
Итальянская октава ( ит.).
44
Уникум ( лат.).
45
Домашние явления ( лат.).
Глава двенадцатая,
содержащая возвращение к Началу, насколько это возможно
На побережье Эпира, в порту Салора, в полдневные часы рыбаки чинят сети или же вместо того дремлют в тени перевернутой лодки, покуривают трубки и возносят молитвы одному Божеству либо нескольким (по меньшей мере — Аллаху и Деве Марии), дабы избежать любого гнева свыше. Их прародители поступали точно также и возлагали жертвоприношения равными долями на разные Алтари. Однажды к этому побережью, распростертому под голубым куполом, — к побережью, мало отличимому от прочих (Корабли появляются здесь редко, и еще реже ступают на берег те, кто незнаком здешним рыбакам), — причаливает лодка, с которой сходит на берег молодой человек, — он одет по-европейски, однако обращается с приветствием на албанском языке (хотя и запинаясь), а не на языке Неверных. Рыбаки отвечают, но юноша как будто не слышит ничего — он оглядывается по сторонам, словно только очнулся ото Сна и не вполне убежден, вправду ли вокруг него существует осязаемый мир. Зачем он здесь? Он намерен, сообщает юноша — скорее самому себе, для собственных ушей — совершить путешествие на север, в страну жителей Охриды, — ему нужен проводник, два-три спутника, лошади — и рыбаки направляют его туда, где можно об этом сторговаться. Больше юноша не показывается — но едва проходит день, как рыбаков вызывает из праздности новое диво: другой молодой человек, также в европейской одежде, вступает на их забытый берег — и задает вопросы, Ответы на которые рыбакам известны — хотя они и переглядываются в изумлении, — а когда юноша скрывается, немногие христиане в растерянности осеняют себя крестом, словно их посетило сверхъестественное существо.
Первым из этих незнакомцев был, разумеется, наш Али: сюда, на этот полуостров — на землю Эллады — он добрался, полгода спустя, дилижансами — как к последнему месту назначения, определенному Судьбой. Покинув английский берег вследствие своего слишком успешно исполненного долга на поле Чести, он высадился поначалу на побережье Франции, где в стылой комнатке самой захудалой Гостиницы написал письмо Катарине и Уне: он желал довести до сведения Супруги, что оборонял свое имя от клеветы, в суть которой не станет ее посвящать, и к чему это привело; Дочери он хотел передать, что, хотя они и не виделись, его любовь к ней нескончаема и когда-нибудь он снова обнимет ее и поцелует. Далее Али передал мистеру Пайперу все наивозможные Полномочия и» Права, какие только сумел измыслить — не имея под рукой свода Законов, — с тем, чтобы добыть от Банкиров и Посредников средства, необходимые для длительного путешествия, — он уже тогда замыслил отправиться в дальний путь, не зная, когда из него вернется, — если странствия будут ограничены бренным сроком, то, видимо, не затянутся, — так думал Али, поскольку свеча его угасала, а дыхание таяло в воздухе дымком.
Выехав из Франции верхом, он в одиночку миновал Нидерланды и, почти незаметно для себя, оказался на поле Битвы, отмеченном Монументом, а еще более — богатым Урожаем, который был вскормлен разложением тел, столь щедро разбросанных тут не столь давно. Ватерлоо! Я не стану вновь чтить твою память — и того человека (бывшего и чем-то большим, и меньшим, нежели обычный Человек), который швырнул все приобретенное им для Человечества на этот зеленый стол только для того, чтобы добычу выхватили другие Игроки — единственная рискованная Ставка, им проигранная! Али погрузился в размышления, ненадолго оторвавшись от мыслей о собственном уделе ради мыслей об уделе Людского Рода, и ему пришло в голову — это не было продиктовано ни Гордостью, ни Тщеславием, а всего лишь минутной прихотью, — что вся разница между ним и тем великим человеком состоит в том, что он растратил меньшее богатство, но чувство вины от этого испытывает не меньшее. Али не «поразил тысячи» и уж тем более не «десятки тысяч» — он сразил своею рукой одного-единственного человека — однако же nos turba [46] , и один или двое из числа смертных — уже множество, и, когда кровь льется потоком, страдания одного, кому они даются по его силам, не уступают страданиям многих — правило умножения здесь не действует, ибо каждый из нас страдает и умирает в одиночку, хотя возрастаем и процветаем мы совместно — спросите у индийского гимнософиста, как это возможно — но это так!
46
Мы — скопище ( лат.).
Али покинул поле сражения — пересек Рейн — взошел на Альпы — видел Лавину — стремительный горный поток — Глетчер, — но, поскольку среди этих картин оставался самим собой, не отдаваясь им Душой, то не обрел чаемого спокойствия. Передвигаясь таким образом — то в седле, то на корабле, то пешком, — он добрался наконец до берегов, мной описанных, — до дома: слово, неведомое ему ни на одном языке и ничего не говорившее его сердцу.
Али отправился из Салоры с несколькими сопровождающими — и провел немало дней в седле, ночуя где придется и питаясь чем попало (и то и другое мало его заботило), прежде чем веяние ветерка, клочки облаков, неподатливость почвы пробудили в нем дремавшие до того чувства. Однажды вечером над Али, как если бы небесные мстители преследовали его от прежнего жилища, простерлась громадная серая туча, и он ощутил на заросшем бородою лице ледяное дуновение, пронизывавшее его до костей на Солсберийской равнине. Едва он нашел кое-какое укрытие на старом турецком кладбище, как буря разразилась с невиданной силой — хлестал ливень, а раскаты грома гремели величественно и грозно, словно Господь корил Иова, напоминая тому о его малости и о всемогуществе Создателя. Когда грандиозная вспышка молнии озарила надгробия и когтистые ветви деревьев, Али увидел перед собой (или же так ему почудилось) еще одну, чужую фигуру — не из числа его спутников — фигуру Разбойника или Грабителя, хоть они и не действуют в одиночку — но при следующей вспышке ее и след простыл!
В Янине Али расплатился и распрощался со своим драгоманом и со слугами, снял европейское платье и вместо него облачился в туземное одеяние. Заткнул за широкий кожаный пояс меч, когда-то подаренный ему пашой, — меч, привезенный из Англии, теперь далекой и неосязаемой, будто сновидение. Далее Али пустился в путь один и поднялся с равнины к подножию албанских гор, очутившись в один из вечеров на перевале, откуда открывался вид на Столицу того самого паши, которому он когда-то служил и чей меч носил на поясе. Закатное солнце золотило минареты, недвижный воздух отдавал тленом, каменистая дорога оставалась той же, что и прежде, — но сам город переменился. Владычество паши подошло к концу — и там, где некогда в ожидании его Милостей собирались толпы просителей — где в темных накидках расхаживали турки, доставлявшие послания от султана, — где сновали чернокожие рабы и выступали покрытые попонами кони под мерную дробь огромных Барабанов и выкрики мальчиков с Минарета, — теперь царило безмолвие, внутренние дворы пустовали, и лишь кое-где торчали мнимые калеки, слишком обнищавшие или слишком ленивые, чтобы подыскать себе иное занятие, да ковыляли хромые клячи — и это там, где некогда высоко вскидывали головы и позвякивали упряжью 200 иноходцев паши!