Роман с Полиной
Шрифт:
Я крутил по всему юго-западу, нарушал правила, ездил на «красный», поворачивал там, где нельзя, и везде, как приклеенный следовал за мной невзрачный «жигуль» четвертой модели.
Я стал думать, кто это может быть. Те, кто приезжали ко мне на разборку за «мерс»? Там был суд, и он вынес свое решение. Конечно, им этого мало, ведь я сжег их «девятку», подстрелил одного, им обидно.
Грузинский след? Тоже, вроде, крутые ребята, и тоже как бы обижены на меня. На этом все, остальное вроде как чисто. То, что я делал с СВД, лежа на генеральской крыше? Это только Глобы могут узнать, но Глобам не до меня, у них другой бизнес, Вован говорил,
Обыкновенным сыскарям на меня никак не подумать, никто не видел, как я вылезал на крышу, никто не видел, как я щелкал из СВД. Да и кто будет думать — наверняка никакого дела не заведено, трупа ведь нет, а кто без трупа станет заводить дело.
Выходит, я никому не нужен.
Кто же тогда «ведет» меня?
Я хорошо разогнался, выскочил через Матвеевское на Волынку, тормознул метров за сто до моста через Сетунь, перед ближней сталинской дачей, вильнув вправо, к Киприанову роднику. Мимо пронеслась «четверка», там сидели очень крутые ребята, судя по затылкам и спинам, настоящие носороги. Они мелькнули накаченными силуэтами, а я выехал на поляну.
Я эти места хорошо знал, лет пять по воскресеньям заходил сюда с Винчем, когда он был еще жив. По поляне я проеду шестьдесят метров, потом заеду за березы, куда четыре недели назад приезжал с Полиной. Брошу машину, а дальше чащоба и целый лабиринт тропинок, я могу уйти оттуда к Минскому шоссе и уехать куда хочу на любом из пяти маршрутов автобуса. Или возьму левака.
Могу уехать куда-нибудь по железке. Почему бы мне не уехать куда-нибудь далеко-далеко по железной дороге, деньги у меня с собой, правда уже не так много осталось, я экономный, на пару лет хватит. Познакомлюсь в электричке с какой-нибудь милой женщиной, хорошо бы из Тарусы, мне так нравится это место, там жили замечательные писатели, а писатели не дураки, знают, где жить, значит там хорошо. Она полюбит меня. Я полюблю ее. Я буду преподавать в школе, буду смотреть по вечерам на Оку, на закаты, познакомлюсь с Паустовским, если он еще жив, и может быть сам стану писателем.
Только мне надо решить, брать автомат или не брать, он лежит в тайнике под задним сиденьем. Если взять — плохо, когда заметут с оружием. Оставлять жалко. Вдруг еще когда-нибудь пригодится.
Я поставил «семерку» за березами и увидел, что «четверка» с преследователями свернула с шоссе и поехала по моей колее. Быстро, однако, они собрались с мыслями. Я взял автомат и побежал по тропинке, кто знает, может, придется отстреливаться.
Я быстро добежал до железнодорожных мостов через Сетунь. Какие-то беспризорники привязали к трубам пожарный шланг и раскачивались на нем с одного берега на другой. Тяжелый товарный состав грохотал над их головами.
Чтобы не смущать никого «калашом», я завернул его в куртку и увидел, что от строящихся «Золотых ключей» спешат в моем направлении три милиционера с автоматами наперевес. Я отступил в лес и услышал, что со стороны Матвеевского перемещается в мою сторону оживленное собачье тявканье.
Это могла быть просто собака, а могла быть и собака-ищейка. Если ловят меня, все же непонятно почему и за что.
Жалко, конечно, но делать нечего, я спустил автомат в Сетунь и запомнил место по пню и раките на другом берегу, он тяжелый, течением не унесет, туда же опустил «берету» и РП-2. Распылитель не утонул, поколыхался вниз по течению, выставив в небо маленькую изогнутую рукоятку.
Все-таки скорее это ищейка, мне казалось, я когда-то уже слышал это нетерпеливое повизгиванье больших служебных собак, когда они выходят на след. С деньгами нельзя попадаться, из-за денег наши менты убьют и скажут, что так и было.
Деньги у меня лежали в пластиковом пакете с портретом итальянской певицы то ли Чичоллини, то ли Чизоллини на одной стороне. Я плотнее скрутил пакет и затолкал в глубокое сухое дупло старого вяза. Я пожалел, что утопил в Сетуни пистолет, он спокойно мог бы лежать в дупле, и хотел, было, достать его, но повизгивание переросло в вой, из чащобы вылетела овчарка и кинулась на меня.
Я не боюсь собак, я схватил ее за уши и повалил на землю, однако следом вывалились милиционеры.
По русскому обычаю я не зарекался от сумы и был беден, но и был богат. Я не зарекался и от тюрьмы, и оказался в ней.
Вначале я сидел в изоляторе, там было нормально, следаки предъявляли мне какую-то чушь — будто я по сговору в группе с неким немолодым мужиком Камалем и недоноском Максимом воровал машины — и самое смешное были свидетели из полоумных пенсионеров, которые смотрели на меня тусклыми глазами ящериц и говорили: это он, длинный, стоял на стреме, а чурек ломал замки.
И что уже совсем дико, и Максим и Камаль тоже твердили при каждой встрече, что угоняли по сговору со мной машины — Максим будто раскодировывал своим хитрым изобретением дорогие противоугонные системы и сигнализации, хмурый Камаль вскрывал замки, а я угонял в какой-то отстойник в Солнцево.
Я возражал, меня возили в «прессхату» на Петровку, 38 и так прессовали, что я после этого мочился кровью. Но я терпел и приводил аргументы. Честно говоря, я не знал, что я такой стойкий.
Как-то привели в кабинет шалаву, она с ходу стала орать: это он, сучий потрох, он! У меня почки больные! Менты пустили ее, она кинулась на меня, стала пинать коленями между ног, царапать лицо, норовя ухватить когтями глаза.
— У меня почки больные! — кричала она. — Он повалил на лестницу! Избил по почкам ногами! Изнасиловал в простой, а потом в извращенной форме!
Ее посадили за стол, дали бумагу, она написала это все на бумаге. Клянусь, я никогда прежде не видел ее.
Когда … увели, мой следак майор Дорош положил на левую руку мои бумаги о моих псевдоугонах, на правую ее короткое заявление и сказал, балансируя ими, как на весах:
— Ты знаешь, блин, эта бумажка потяжелей, ты хорошо постарался, на двенадцать лет тянет, а эти максимум на четыре — ты умный, сам выбирай. Не хер делать тебе на воле, ты все не понял?
Я выбрал левую, залязгали за моей спиной замки и засовы.
«Навек закрылось мое солнце, не быть мне мужем и отцом» — кажется, так пели зэки на Сахалине, когда к ним приезжал молодой писатель Антон Чехов за туберкулезом.
Тюрьма — это и есть свобода?
Вдохнуть надежду в утомленных и поддержать стоящих на краю.
Я был слишком интеллигентен для этого быта, я был как домашний цветок в полевых условиях. Я вспомнил, как мой друг студент-историк Виталий Манжелли-Шибанов, желая понравиться Марку Захарову и может быть через это выползти в театральные кинокритики, написал ему трогательное письмо, в котором называл какой-то его телефильм орхидеей на картофельном поле. Я тогда смеялся над ним, а теперь и сам стал такой орхидеей.