Роман с Полиной
Шрифт:
Мы доехали до Салехарда без приключений. Я скинул трупы с промежутками в 17, 19, 24 и 37 км от хаты, где завалил их, пристроив так на обочине, чтобы бульдозер, очищая от снега тракт, засыпал их все больше и больше… месяца четыре здесь еще будет зима и пролежит снег. За это время я уже уеду в Америку, тьфу-тьфу, чтобы не сглазить.
В Салехарде хотели взять билеты на поезд, который повез бы нас на Восток. Это была прекрасная Полинина мысль — рвать когти через Сибирь, по БАМу, никому в голову не придет, что кто-то хочет таких неудобств для себя.
Однако железной дороги в Салехарде не
Мы отыскали аэропорт, откуда летали всякие маленькие самолетики — то ли по расписанию, то ли по договоренности, я так и не смог понять, они стойко держались, желая оставить люфт для сверхоплаты. На все вопросы, типа «а можно туда полететь?» они отвечали: «А почему нет? Договоритесь с пилотом». Полина договорилась с одним, он собирался лететь то ли в Тайшет, то ли в Усть-Кут на аэропланчике, который не без юмора называл «Чебурашкой» — два его двигателя торчали над фюзеляжем у оснований крыльев, действительно, как уши у Чебурашки.
В зале ожидания из пассажиров были только мы с Полиной. Это была еще та с нашей стороны конспирация. Только в России такие конспираторы могут разгуливать на свободе, тьфу-тьфу, чтоб не сглазить.
Я вспомнил кружок первых народников — «Чайковцев», я о них когда-то писал курсовую; тогда, кажется, к Синегубу в глухую провинцию, где он отдыхал у папы-священика на летних каникулах, прибыл коллега, такой же революционер, как он. Этот коллега для пущей конспирации носил летом пальто с поднятым воротником, глаза прятал за темно-синими стеклами очков, на лицо опускал карбонарскую шляпу. Даже лошади, увидев его, начинали биться в истерике — таких, как он, они никогда не видели, да и не могли увидеть на многие сотни километров вокруг. Люди обходили карбонария стороной, мамы пугали им непослушных детишек, жандармы прятались от него, принимая за ревизора из Петербурга. Это и есть Россия. Это и еще Гоголь.
Кроме нас, в аэропорту были только служащие, они сгрудились у подвешенного на кронштейнах телевизора. Оказалось, в Ираке началась война. Все хмуро молчали. У меня возникало то состояние, какое появлялось на зоне, когда при мне какой-нибудь здоровила начинал метелить заведомого доходягу. Голова у меня начинала кружиться, в глазах темнело, я поступал неадекватно — так я на втором году срока завалил лопатой одного бугая, за что мне накинули еще десятку.
Я испугался, что и здесь что-нибудь выкину, хотя сами понимаете, Буша в зале ожидания не было.
Я оставил Полину в аэропорту. Велел, если вдруг не вернусь через три-четыре часа, лететь одной, ни в коем случае не ждать и не искать меня и пошел заметать следы. Я вышел на улицу, около нашего УАЗика пасся какой-то мент из коренного народа ханты или манси, я их не отличаю, разглядывал номера и пытался связаться с кем-то по рации. Я подошел к нему, его рация не фурычила, как он ни стукал ею о приклад автомата. Мы показали друг другу наши удостоверения; я подумал, если все ханты-манси для меня на одно лицо, то и все белые для ханты-манси тоже.
— Зачем прибежал сюда? — спросил он меня.
— Оперативная работа в Лабытнанги, — ответил я.
— Какой работа? — спросил он.
— Извини, друг, секрет, — ответил я. — Никому не говори, что видел меня, возможна большая утечка секретной информации.
— Кильдюгинов не дурак, — заверил он с уважением, возвращая мне корки старшего лейтенанта, дознавателя ФСБ по Туруханскому краю.
Я сел в машину и поехал через Обскую губу в Лабытнанги.
Я никак не мог отделаться от мыслей об этой войне. Что теперь будет, если она затянется? Американы, конечно, станут долбить Ирак тяжелыми бомбами, сотрясая земную мантию, значит, месяца через два-три по всей юго-восточной Азии покатятся землетрясения. Но это еще не самое страшное, что может быть…
Со мной во Владимирском централе сидел за недоказанное убийство один нормальный мужик, в 92-м году он, тогда офицер ГРУ, капитан, был в тех местах в какой-то комиссии, чуть ли не от ООН, так он говорил, горящие нефтяные скважины, когда их много горит, это будет похуже всего на свете. Вдруг, говорит, черная туча закрывает все небо, тут же наступает непроглядная ночь, начинается страшный ветер, валит всех с ног, опрокидывает машины, на ровном месте посреди лета в плюс сорок по Цельсию образуется дикий холод, и льет, как из ведра, вредный кислотный ливень. А на душе, говорит, такой мрак и ужас, будто пришел конец света. Это, говорил, и есть типа ядерная зима. Это в те времена, когда не так много было сброшено бомб, что-то около тысячи, и загорелись не все нефтяные фонтаны, а что будет, если, к примеру, сбросят в десять раз больше…
Поэтому, подумал я, хорошо будет, если война кончится быстро, кто бы ни победил в ней, как ни жалко мне слабых. Жизнь планеты важнее свободы одного народа, да и зачем им свобода, разве знают они, что это такое. Да разве кто-то вообще что-нибудь о чем-нибудь знает?
Размышляя об этом, я перегнал УАЗ через Обскую губу в Лабытнанги, никто меня ни разу не остановил, ни одного мента, к счастью, не встретил. Городишко этот совсем небольшой, ни одной машины, казалось, кроме той, на которой еду я сам, здесь больше не было. Однако я подыскал местечко у кооперативных, судя по их безобразному облику, гаражей и оставил машину не запирая дверей, в надежде, что местные умельцы скоро разворуют УАЗ на запчасти.
Ствол в бумажном пакете скинул в мусоросборник на улице Пржевальского, хотя жалко было выбрасывать такой замечательный ствол. Купил в ларьке жестянку с пивом, выпил, пока шел на другую улицу, затолкал в банку фээсбэшную ксиву, хорошенько смял ее и бросил в мусоросборник на улице маршала Конева. Там же взял частника и за 300 рублей вернулся в аэропорт в Салехарде. Я не спешил, хорошо проверялся на слежку и потратил на все 3 часа 40 минут, так что успел прямо к отлету, «Чебурашка» уже ревела и подрагивала, прогревая двигатели.
Полина сидела в самолете на железной лавке вдоль борта и пила коньяк. Я тоже принес две бутылки. Мы выпили их, чтобы забыть все. И мы забыли, полет был прекрасен, «Чебурашка» постоянно проваливалась в воздушные ямы, и нам казалось, что мы дети и качаемся на качелях. Мы так здорово накачались, что я не помню сам момент перехода из самолета в поезд, а также не помню, в каком месте это произошло — в Тайшете, Усть-Куте или еще где. Я стал мал-мало соображать, только увидев вдруг самого себя лежащим на нижней полке в потряхивающемся на стыках вагоне, яркий рассвет за окном, сладко спящую на соседней полке Полину.