Роман с Полиной
Шрифт:
И всякий раз прадед что-нибудь выигрывал по лотерее, это происходило так — он выгонял женщин из дома, запирался в темной комнате с билетами и газетой с таблицей, что-то там делал, а потом выходил с билетом, который выиграл. Выигрыши были не самые крупные: холодильник «Саратов», он до сих пор наверное работает, стиральная машина «Урал», телевизор «Темп» — этим он снабдил всех своих детей и даже племянников. А вот «Волгу» так ни разу не выиграл, как я ни хотел этого, объясняя тем, что не сумел перенять настоящее мастерство, не выдержал последнее испытание. Ему дали топор и велели зарубить того, кто откроет ему дверь, когда он придет домой. Открыла мама,
Вот здесь, где сейчас в зарослях иван-чая валяются беленные когда-то гашеной известью дощатые стены бараков и торчит частокол разваленных печек, видимо, был военный госпиталь. Здесь папа лежал с вывихнутым голеностопом, и сюда она пришла, чтобы проститься с ним. Она сказала: «Мы должны проститься. Завтра я уезжаю».
Папа сказал, что у него будто все взорвалось в голове. Хотя он всегда знал, что она скоро уедет. Он говорил, что в этот миг понял все про себя, узнал, что будет всегда неудачником и хотя будет много трудиться и всего достигать, в самый последний момент, когда ему, наконец, повезет и он чего-то достигнет, что-то всегда будет случаться, из-за чего достигнутое станет блефом и пустотой.
Честно говоря, так и было.
— Возьмем даже последнее, — говорил он, — я — доктор наук, профессор, заведующий кафедрой, но для того чтобы не помереть с голоду, иметь возможность как-то элементарно существовать и платить за теплоснабжение, электричество и квартиру, должен мотаться в какую-то тьмутаракань, возить барахло. А будь я профессором МГУ, ну хотя бы в том же 56-м году, у меня была бы квартира в высотном доме, прислуга, дача и машина «ЗИМ»… Но в очередной раз в России посредственность произвела революцию, в очередной раз победила и присвоила себе все… Не скажу, что в этом судьба человечества, но судьба России кроется здесь — в вечном торжестве посредственности… и в ее странном умении присваивать себе все…
Так думал мой папа, так говорил и с этим, наверное, умер.
— Не скажу, что в этом судьба человечества, но судьба России кроется здесь — в вечном торжестве посредственности, — повторил я и подумал, может быть, папа прав.
На развалинах Пресноозерской школы, где 47 лет назад учился мой папа и был каждый день счастлив, я прикрутил табличку, которую выгравировали матросы-оружейники с моего военного корабля: «Здесь, в марте, апреле и мае 1956 года учился и был счастлив ОСС НИКОЛАЙ НИКОЛАЕВИЧ, впоследствии доктор Астрономии, профессор МГУ, член-корреспондент Академии наук России. 1940–2000 гг.»
Как звали эту девушку, папа почему-то не любил говорить. Врал, что забыл. Проговорился только один раз:
— Очень простое имя… «Наира»… видимо, означает «новая» на каком-нибудь языке. Скорее всего, на древнееврейском.
— Она была еврейкой? — спросил я его.
— Ты можешь отличить евреев от неевреев? — спросил он меня. — С чем тебя поздравляю. Я никогда этого не умел и не хочу уметь. Я знаю, что во мне скорее всего нет ни грамма еврейской крови, как и в моем отце, твоем дедушке, но в пятьдесят втором году, когда мы служили в Москве, на него, капитана второго ранга, орденоносца, в булочной с воплями «бей жидов, спасай Россию!» кинулась какая-то шелупень — только из-за того, что он был красивый, имел темные волосы, породистый нос и иссиня-черные брови. И потому что сверху дали отмашку.
Да, дедушка у меня был красивый, это уж точно, я помню. Я представил его в военно-морской форме — наверное, был такой же красавец, как Славик Горбенко, не хуже.
— Ну, и как он, отбился? — пошутил я.
— Он не отбивался. Он никогда не воевал с женщинами, — серьезно ответил папа.
Мой дед умер в тот год, когда я загорал в Мордовлаге.
До этого он почти год не ходил. Отец так и не решился сказать ему, где я на самом деле, врал, будто меня призвали в армию, дали офицерское звание, будто служу в хорошем спокойном месте на космодроме «Плисецк». Там много ягод, грибов, рыбы в озерах и боровой дичи. А командиром космодрома, помнишь, товарищ был у меня по факультету, небольшого такого росточка, по фамилии Боксер, он после университета пошел в армию и теперь уже генерал…
Дед радовался за меня, улыбался и тихо шептал: «хорошо…» Он закрывал глаза и видел меня таким же, каким был сам в мои годы: веселым, белозубым, красивым, в великолепной форме морского офицера. И чудилось ему в этот последний миг, что жизнь прожита не зря, пусть эта странная перестройка, которая почему-то привела к плохому, но была война, в которой они победили. Есть внук, который пошел по его стопам.
В этом счастливом бреду погибшие в той войне друзья приходили к нему, он называл их по именам, жал крепкие молодые руки, и я был среди них, такой же сильный и молодой морской офицер, как они, и дедушке было хорошо среди нас, он не хотел возвращаться в сознание, не хотел больше жить среди чужих на чужой земле.
Я знаю ту ночь и то утро, когда умирал этот любимый мною больше всего на свете старик — в 4.30 утра 22 мая 1995 года его фигура взгромоздилась на свободной шконке на третьем ярусе в нашем бараке и трое суток, куда бы я ни пошел, не понимая, смотрела на меня дедушкиными лазоревыми глазами.
Говорят, что три первых дня умерший навещает те места, где ему было особенно хорошо… лучшего места у моего дедушки, чем в моем бараке на моей зоне, видимо, не нашлось… Молился он за меня или же проклинал, как прокляла меня мама, я так и не сумел понять по его испуганным грустным глазам.
Зная деда, думаю, что молился — сколько ни помню себя, он всегда всем желал только добра. И всегда всем помогал. Даже когда в 80 с лишним лет его пригласили работать комендантом разворованного рабочего общежития, он только и делал, что помогал тем, у кого не было дома или кто его потерял — уже наступило время, когда появились в России первые беженцы из ближнего зарубежья. Не случайно он умер в пасхальные дни, у православных это дар Божий: сорок дней после Пасхи врата рая широко открыты, кто умер в эти дни — избраны, они вознесутся на небо вместе с Иисусом Христом. Когда я узнал об этом у нашего тюремного батюшки, мне стало так хорошо, будто я оказался на воле.
Я стоял у заброшенного и заросшего багульником здания Пресноозерской школы и думал, как было бы хорошо, если бы оказалась верной теория астронома Козырева о плотности времени или хроноальная теория Вейника. Тогда можно было бы устроить так: мы с Полиной преподаем в этой школе и нам по 24 года, мой папа учится здесь в девятом классе, ему 15 лет и 7 месяцев, он счастлив, оттого что его здесь не дразнят и он оказывается совсем не урод, не каланча, не фитиль, а просто высокий… а деду было бы 47 лет, он был бы молодым, здоровым, белозубым и ясноглазым командующим базового района — и пусть бы это было всегда… это и было бы нашим счастьем.