Роман со странностями
Шрифт:
Все это казалось вполне объяснимым. Мать Тарновского была сестрой милосердия, добрейшей души человек, она и сейчас внимательно смотрела на сына, пыталась понять, в чем же состоит тяжелая его работа, отчего не каждую ночь он приходит домой, чем изможден? Нет, не находила ответа. Иногда говорила: «Ну нельзя же такую нагрузку на одну душу, что начальство-то смотрит, от кого ждать справедливости?» Отец Тарновского тоже был медиком, но ветеринаром. Этот мог плакать, даже если гибла собака. Оба родителя хотели, чтобы сын шел по гуманитарной линии, вначале учили музыке, но оказалось, особого дара
Тарновский поглядел в окно на Литейный. Редкие фонари горели по проспекту, но людей не было видно. Недалеко лежала замерзшая, снежная Нева, в одной точке река поблескивала, днем по ней мог пройти ледокол, впрочем, к утру при таком морозе и этот сверкающий кусочек затянется льдом.
Конечно, с Ермолаевой тянуть не стоит. Он перелистнул федоровские протоколы, несколько признаний в антисоветской деятельности были достаточно выразительными, но теперь ему требовалось уточнить вину Гальперина, этот продолжал корчить невинность. Ну что ж, не хотел сам раскрываться, пусть за него поработает любимая...
Тарновский улыбнулся, «любимая» была на костылях и в корсете, интересно, как же у них происходило?
В приоткрытую дверь донесся шорох, как будто тянули волокушу.
Он распахнул створку. Ермолаева выгнулась в руках надзирателей, ноги скребли пол.
Тарновский дал охранникам развернуться, подождал, когда усадят. «Да уж, — подумал, — страшнее и представить трудно».
Надзиратели держали арестованную за плечи, видно, что норовит упасть, с полу поднимать тяжелее.
Ермолаева тупо вращала глазами, то ли удивляясь новому следователю, то ли и вообще ничего не понимала. Приближалась середина ночи, а ей часа три — по остроумному методу Федорова — пришлось простоять в каменном мешке.
Тарновский перешел в кресло, несколько секунд как бы знакомился с документами, мягко сказал:
— Мне бы хотелось от вас несколько слов о Гальперине, вы не станете возражать, Вера Михайловна?
Он улыбнулся как можно добрее, его красноватые брови сползлись на переносице, образовали тонкую линию, как бы подчеркнув просьбу быть к нему доверчивее.
Теперь он мог мирно и даже ласково спрашивать о том, о чем Федоров наверняка домогался угрозами, буйством и криком. Зачем? На то она и баба, и инвалид, с такой следует помягче, в мягкости всегда есть путь к пониманию. Любой хочет выйти отсюда живым.
Так как же они с Гальпериным познакомились, что их сближало? Конечно, любовь его не интересует. Пусть уж любовь для такой каракатицы остается ее тайной, меньше всего следователя должна волновать лирика, — главное, подвести Ермолаеву к ответу, дать возможность назвать всех, с кем ей приходилось встречаться, получить на каждого характеристику. Нет, не обязательно писать то, о чем она говорит, главное давно зафиксировано агентом и Федоровым, пора готовить материалы для «тройки», больше пятнадцати
Он спрашивал тихо, и каждый раз, как только она отвечала, благодарно кивал, даже говорил «спасибо». Слава богу, она перечисляла знакомых, и у него не было другого пути, как самому формулировать показания и переводить их на язык протокола, иначе задача, которую ставили перед ним окажется невыполненной. Никто тебя здесь за лирику не похвалит.
Он наконец взял ручку, следовало фиксировать рассказанное. Ермолаева продолжала сидеть прямо, корсет не позволял согнуться, волосы сбились в колтун. Он давно уже заметил, как смотрит она на графин, в камере не дают воду.
— Попить?
Она быстро кивнула.
— Ну что ж вы стеснялись, Вера Михайловна? — упрекнул Тарновский. — Мы нормальные люди.
Ее руки дрожали. Она пила, захлебываясь, теряя капли, затем так же просительно протянула кружку. Он налил еще и стал ждать, когда же она напьется. Серая кожа предплечья поблескивала, как клеенка, да и морда ее была зеленовато-грязной.
Конечно, чтобы у арестованной не пропало к нему доверие, стоило пообещать, что она скоро вернется на свою удобную койку — все зависит от нее самой. Да, да, ему, Тарновскому, совсем не хочется испытывать больного и слабого человека — он обязан ее понимать.
— Вы и представить не можете, сколько дней я не видел своей семьи. Работаем сутками. — Он жаловался, говорил доверчиво, делал паузы, ждал кивка и благодарно ей улыбался. — Давайте запишем то, что вы только что рассказали...
Она поднесла руку к плечу, охранник сильно сжимал сустав, видно, боялся, что упадет, — Федоров предупреждал, что такое с этой коровой не раз уже было.
— Отпусти, — приказал Тарновский. — Так как же вы познакомились с Гальпериным, кто вас свел? Что же особенного в нем вам показалось, если вы так... подружились?
Она вздохнула.
— Художник Юдин написал мне, что он знает интереснейшего человека...
Тарновский недоуменно спросил:
— Честное слово, не понимаю, ну чем мог быть интересен Гальперин?
— Это образованный человек, он хорошо знает живопись, в частности, западную, такое всегда важно.
— Хотел бы я поглядеть на образованного человека, которого совсем не занимает политика.
Она вздохнула.
— Но мы художники, что, кроме искусства, могло нас интересовать?
— Ас кем, кроме вас и Юдина, был еще дружен Гальперин?
Его коричневатые глазки буквально ее сверлили.
— Гальперин называл Петра Львова, прекрасного мастера — это еще с московской жизни. Львов работал в группе Митурича и Фаворского. Кроме того, Львов, мне кажется, преподавал какое-то время во Вхутемасе. В институте, — пояснила она.
Лоб Тарновского пересекли морщины, он будто бы подчеркнул еще не сказанную, но уже сложившуюся фразу.
— Вы, пожалуйста, не давайте оценок. — Он снова доброжелательно улыбнулся. — И не потому, что они неверны, но мы в этом не понимаем, да и не должны понимать, Вера Михайловна.