Роман со странностями
Шрифт:
В связи с установленными связями с художником Фиксом, в беседе со мной Гальперин расценивал сегодняшнее положение советского изобразительного искусства как находящегося в упадке и в связи с этим высказывался о необходимости путем посылки за границу его работ, моих и ряда московских художников и устройства там выставок этих произведений показать Западу о наличии в Советской России ряда художников, которые при создании им соответствующих условий и обстановки со стороны Советского правительства могли бы поднять искусство России на достаточную высоту.
Одновременно
Прошло больше шестидесяти лет с той поры, но я не мог и допустить, что умерли все, кто знал Ермолаеву. Конечно, начальник пресс-центра госбезопасности на Литейном, 4, был прав: писать документальный роман без документов — нелепость, а те документы, которые они предоставили мне, оказались чем-то иным, в них уже не было жизни, только смерть.
Я все же не стал сдаваться, терять надежду на встречи с людьми, знавшими Веру Михайловну. Спрашивал. Некоторые старики-художники ее помнили. Но опять это были случайные разговоры.
Художника-графика Нину Алексеевну Носкович я встретил в издательстве. Она приходила ко мне домой с замечательным мастером, ее, а позднее и моим другом, Павлом Михайловичем Кондратьевым, учеником трех титанов: Малевича, Матюшина и Филонова. Среди организаторов той единственной выставки Ермолаевой в 1972 году был и Кондратьев, и я знал, что он очень высоко ценил ее искусство.
Нина Алексеевна первые секунды слушала меня с недоумением, маленькая, худая, с застывшим, отрешенным лицом. Что же она, тогда совсем юная, может припомнить из далекого прошлого? И все же при имени Ермолаевой ее обесцвеченный взгляд стал набирать синеву, фигурка словно бы обрела уже потерянную вертикаль, и Носкович радостйо воскликнула:
— Ой, как мне нравилась Вера Михайловна! Я завидовала тем, кто бывал у нее дома. Она была прекраснейшим педагогом. Знаете, я долго ждала случая, я была уверена, что Вера Михайловна мне не откажет, и однажды, — это было в тридцать четвертом, — я подстерегла ее...
Четкие петербургские интонации выдавали в Нине Алексеевне природную интеллигентность, а ее мгновенное, счастливое пробуждение, восторженная реакция на короткие секунды заставила сжаться мое сердце.
— Я подошла к ней и попросила разрешения позаниматься. И меня поразило, как резко она отказала. Даже больше, Ермолаева будто бы испугалась. Это было странно, я же девчонка, и вдруг такая реакция. «Нет, нет, — с испугом сказала Вера Михайловна, — я не могу вас принять, не могу!»
Что это? Может, арест был не таким неожиданным? Но с другой стороны, возможно и иное: арестовывали в те «кировские» дни тысячи интеллигентов, детей дворян, их прошлое было как бы уже доказательством вины, поводом к изъятию из обычной жизни. Нет, память Нины Алексеевны ничего не прибавила к моему незнанию.
Мой
Теперь мне оставалось надеяться на случай. Б. Б. жил в Москве, и хотя был моложе Николая Васильевича на пять-шесть лет, но и ему давно крепко перевалило за восемьдесят. Откладывать встречу становилось опасно.
Кое о чем, связанном с Б. Б„ я мог догадаться. Главным моим «знанием» следовало считать «дело» Стерлигова, арестованного одновременно с Верой Михайловной. Именно в этом «деле» был записан допрос Б. Б., его очная ставка с подсудимым. Б. Б. обвинял в контрреволюционной деятельности и Ермолаеву, как главную «персону», и Стерлигова, и все их окружение.
Мне показалось неслучайным и то, что показания Б. Б. были только в одном протоколе, следователи Федоров и Тарновский как бы защищали его от чужого глаза, припрятывали, в то время как многие допрашиваемые вызывались по делу каждого арестованного неоднократно. Конечно, у меня был слишком маленький опыт, чтобы объяснять все хитрости НКВД, однако логика подсказывала, что эти люди обязаны «оберегать» источник, пользоваться им с осторожностью: он должен работать и дальше.
Но что можно было считать наиболее убеждающим в ситуации с Б. Б. — это стилистическая схожесть его показаний с тем заключением- справкой, которую современный начальник пресс-центра КГБ показал мне как запись агента 2577. И «номер», и конкретный человек говорили одними словами. Получалось, что донесенное Б. Б. аккуратно переписывалось известными следователями под номером основного агента, такие «тексты» никакого уточнения не требовали, все в них было ясно и четко.
Впрочем, подождем с совпадениями в «деле», они могли быть — протоколы писали одни и те же люди.
К Б. Б. меня тянуло совсем другое. Это были его печальные письма к своему старому другу в Питер. Николай Васильевич Керов давал их читать, даже переписывать. Шло новое время, ужасы тридцатых и даже пятидесятых стали историей, но люди, которые тогда страдали, как и те, которые веселились, историей еще не стали. Когда я читал письма Б. Б., в моем сознании возникал человек умный, осмысливающий прошлое. И чем больше ему было лет, тем острее становились письма. Винил ли он себя или власти, дело другое. Судьба Б. Б. говорила о многом...
Сразу же после ареста группы Ермолаевой и Гальперина Б. Б. был как бы выделен из общего списка. В начале 1935 года арестованные сподвижники великого Казимира получили, как говорили тогда, по заслугам. Парализованная Вера Михайловна уже в марте отправилась в Сибирь, вместе с ней, в соседних вагонах, были Стерлигов и Гальперин. Все будто бы успокоилось в жизни художников Ленинграда. Лева Юдин, писавший дневник каждый день, к своим тетрадям не подходил четыре месяца, и только 27 апреля коротко пометил: «Как будто несколько лет прошло с 25 декабря. Четыре месяца ничего... Страшное время... Я упрекал Марию, а сам, оказывается, столько мог не быть художником. Так легко и сойти на нет».