Роман со странностями
Шрифт:
— Ты ее любишь?!
— Я за нее боюсь, Вася. Я никогда ни за кого так не боялся.
Калужнин схватил Гальперина за плечи, притянул к себе.
— Лева, не показывай Вере Михайловне эту работу!
— Но я показал.
— Тогда она уже все знает, — с ужасом воскликнул Калужнин. — Ах, как страшно. Ты поступил... ты не имел права.
Калужнин сжал виски и медленно, словно мусульманин в молитве, закачался из стороны в сторону.
— У тебя Вера Михайловна обречена. Она уже Ангел. Ты предрешил конец человека, за которого тебе страшно. Одна надежда, может быть, ты
Это была правда. И Гальперин внезапно заплакал.
Из разговора с Василием Павловичем Калужниным через петербургских трансмедиумов 13 ноября 1993 года
Семен Ласкин: Василий Павлович, почему у вас оказались портреты Веры Михайловны?
Василий Калужнин: Шло такое время, когда они должны были быть уничтожены. Но разве можно не сохранять то, что сделано душой?
Семен Ласкин: Вы спасали их?
Василий Калужнин: Когда пытаешься спасти ценность, которая тебе помогает жить присутствием своим, то еще нужно понять, кто кого спасает.
С Восьмой линии на набережную свернул «черный ворон», помчался в сторону Дворцового моста. Гальперин с тоской посмотрел ему вслед: странная, неожиданная Россия! Несчастная родина...
Господи, единственным местом на свете ты оставил для меня дом Веры. Спасибо! Слава Богу, что ни она, ни Калужнин не вспоминают о том портрете, мало ли что тогда показалось и мне, и Васе. Да, он и теперь боится за Веру. Но ведь написанный холст — это только моя тревога, но никак не приговор. Ну что может угрожать ей сегодня? Даже если кто- то и ляпнет неосторожное слово, всё тут же растворится в спорах об искусстве.
Но ведь у Веры постоянно бывают разные люди! Нет, у нее только друзья, разве можно нормальному человеку ожидать от близких чего-то худого? Хватит! Он не имеет права даже думать об этом! Нет, нет...
Гальперин вынул часы, на его швейцарской «Омеге» приближалось к двенадцати. Ах, как в такие минуты хочется человеку забыться, помнить одно, ее теплый дом, и в этом доме большое, неизменное счастье. Прочь, прочь, глупые мысли! Существует то, что в их власти, живая жизнь, как говорил гений, остальное уже за пределом...
Он вздохнул. Сейчас он скажет ей самое главное. Сегодня все должно измениться, стать общей их жизнью.
Со Среднего, куда неведомо как и попал, Гальперин снова повернул на Десятую линию. Дворник ушел. Парадная так и не была закрыта. Гальперин повернул ключ. Дуся, может, не спит, но она-то давно все про них понимает...
Промерзшими руками он стащил ботинки и в шерстяных носках тихонечко вошел в комнату.
Вера молча смотрела, как он приближается. В ее распахнутых глазах было ожидание и покорность.
Он присел на краешек старинной постели и протянул, как новогодний букет, только что найденную вершинку елки. У него были холодные руки. Она сжала горячими ладонями его пальцы и подышала на них, нет, они у него так и не грелись, и, улыбнувшись, положила его ладонь под свою щеку.
— Ах, как прекрасно, что ты пришел из зимы, — сказала она шепотом. — Значит, мы все-таки празднуем Рождество, Лева.
Он
— Я тебя люблю, Вера.
...Елочка стояла в стакане на ночном столике, и теперь лесной запах окружал их. Рука потянулась к лампе, в комнате погас свет.
— Я мечтаю, Вера, — сказал он, — чтобы мы больше не расставались...
— Нет... — сказала она. — Я инвалид. Ты здоровый мужчина. Будь рядом, пока я не надоела, ты надоесть мне не можешь. Я за все тебе благодарна...
— Ты лучшая женщина в моей немаленькой жизни, Вера.
Он ощутил ее горячие, мокрые от слез губы.
— Ты в этом уверен?
— Уверен, девочка... Как и в том, что с сегодняшнего дня все для нас станет другим... Мы будем вместе.
Она улыбнулась.
— Вместе и на том и на этом свете. Мне кажется, именно это ты хотел сказать в портрете?
Он вздрогнул, какая нехорошая шутка!
Он прижался к ее щеке, ощутил теплоту большого, родного тела.
— Боже! — сказала она. — Спасибо!
Нет, их уже было не двое, одна неразъятая жизнь, единая плоть в бесконечном небе.
Они поднялись над деревьями и домами, внизу лежал Васильевский остров, мосты, серебристые торосы Невы, залив, белый от льда, с застывшими у берегов сонными кораблями. Они летели в темном, освещенном луной пространстве. Возник Париж, с огромной высоты была видна сияющая Эйфелева башня, огни Монмартра, потом они стали подниматься выше и выше, теперь он хотел показать ей старую Яффу, квартал художников на высокой горе у моря, а впереди их уже ждал священный город. «Иерусалим, — шепнул он. — Я тебе покажу все, что видел... Это Стена плача, а чуть дальше — Гефсиманский сад, дорога на Храмовую гору, Дорога скорби...»
Она плакала.
Он лежал рядом с Верой, глядел в потолок, слушал ее дыхание и думал о том, что произошедшее уже не исчезнет, вся жизнь, страдания, одиночество, непонимание окружающим миром, все это уйдет в небытие...
Он осторожно провел потеплевшие пальцы под Верину шею и так застыл. Казалось, она крепко спала. Но Вера вдруг приподняла голову и губами прижалась к его ладони.
Потом заснул и он. И даже когда раздался стук в дверь и почти сразу же — крики, он успел подумать, что все это не касается их, мало ли какая глупость может взбрести в голову пьяным людям в ночь под Рождество?
Возник Дусин голос, резкий, непривычно пронзительный, удивленнорассерженный:
— Кто?! Она спит, спит! Нашли время! Нет, не открою!
Он вскочил. Вера сидела в кровати и с ужасом смотрела на дверь.
Испуг в глазах Веры внезапно стал таким же трагически обреченным, как на портрете.
«Конец, — подумал он. — Конец для обоих. Было ли счастье?! Может, секунда... да и то показалось. Теперь начинается другое...»
Дверь распахнулась. В комнате застучал сапогами низенький человек с кривыми, как у таксы, ногами. Стащил с головы ушанку, бросил на стол, по-хозяйски решительно огляделся. Волосы у него были темные, грязные. Брови росли как по линейке, сходились на переносице, он морщил лоб, поглядывая на застывшего, полураздетого Гальперина.