России верные сыны
Шрифт:
— Великий мастер, — наконец сказал Андрей Кириллович. — Другой художник не осмелился бы оставить открытым для взоров неоконченный труд. Изабе все можно, в каждом штрихе божьей милостью мастер.
— Он будет доволен слышать ваше суждение, — вы не только строгий ценитель, вы покровитель искусств. Вена только и говорит о том, что император Александр принял Бетховена, этим он обязан вам. Несчастный гений…
— Несчастный, — усаживаясь, повторил Разумовский, — да, несчастный. Глухота и равнодушие людей сделали его нелюдимым. При случае я напомнил государю о нем. Он был принят, это, может быть, немного облегчит ему жизнь. Венский двор холоден
— Если так, то и вас не должна забыть история: Бетховен посвятил вам две симфонии, — Анеля произнесла эти слова так, что их можно было принять за шутку.
— Верьте мне, что я этим горжусь более, чем многим другим. Маэстро услышал от меня одну красивую мелодию — украинский напев, я слышал его с детства, от деда. Эта песенка будет звучать в адажио квартета… Как он несчастен, наш бедный маэстро! Если бы не преданный ему Шупанциг, он бы вконец замучил себя работой, сомнениями, бессонницей! Гайдн написал сто восемнадцать симфоний, Бетховен — только девять, и эта девятая — его радость и мученье. Он все еще не завершил свой труд, и каждый день возвращается к девятой. Он никогда не бывает доволен тем, что создал, это мучает его и рождает злобу и отчаяние. Великий музыкант и несчастный…
— Вена, Вена — город песен… Вена — рай для музыкантов, — повторил Можайский строки известной песенки, но Андрей Кириллович не уловил иронии в его словах; он спросил, не встречал ли молодого офицера в Вене года четыре назад.
Можайский ответил, что четыре года назад он был в Лондоне.
— Имел честь быть представленным вам, граф, в годовщину Лейпцигской битвы.
Мелодичный звон часов встревожил Разумовского.
— Что же это я? Сегодня у меня сеанс у Изабе, вечером — раут на Балплац, завтра — репетиция нового балета, — князь Меттерних недоволен музыкой… Вот участь дипломата. Но в четверг прошу ко мне. Воротился из Италии мой крепостной человек, я посылал его в Рим учиться на виолончели. Я слушал его сам после трех лет учения и доволен им… И вас прошу, — он повернулся к Можайскому.
Что-то во взгляде этого молодого офицера беспокоило Разумовского. Молодой человек, правда, держал себя в решпекте и почтительно помалкивал, но как иногда обманчива эта внешняя почтительность! Ему вспомнился Николай Тургенев, молчаливый и обходительный, но опасный и острый собеседник. Андрей Кириллович не совсем понимал молодых людей нового века, что-то в них пугало его. Он встал и простился.
— Вот кто бывает у меня из русских, — сказала Грабовская, когда ушел Разумовский.
— Из «русских»? — с улыбкой обронил Можайский.
— Вы не прощаете ему страсти к венской музыке?
— «Вена — рай для музыкантов»! Рай, в котором умер в бедности великий Моцарт! Нет, графу Разумовскому должно простить музыку Людвига Бетховена. Но не кажется ли вам странным и смешным — говорить о страданиях композитора и не подумать о том, как живет этот человек! Он живет в нужде и в бедности, — это знает вся Вена. И богачу Разумовскому, у которого в один вечер сгорело восковых
Откинув голову, устремив взгляд в осеннее пасмурное небо за окном, Анеля сказала:
— Я не понимаю его музыки. Один раз я слышала ее в концерте, играл Ледюк… Концерт для скрипки. Начинает оркестр, и начало такое торжественное и прекрасное, что кажется — уже нельзя продолжать… Можно ли больше выразить в музыке? Но начинает скрипка, и звук летит в небо, высоко, еще выше… — Она вдруг в упор взглянула на него: — Я не думала, что у вас в душе столько злости… С такими мыслями вам будет нелегко в России.
— Ничуть не легче, чем здесь…
— У вас есть вести из Васенок? Нет? Тогда я счастливее вас. Мой старый знакомый, полковник Ольшевский, возвращаясь из русского плена, был в Новгороде и видел Катю.
Можайский с трудом скрыл волнение.
— Ольшевский говорит, что она очень похорошела, он видел ее однажды у меня в Грабнике… Он был тогда адъютантом князя Юзефа Понятовского… Вы долго еще остаетесь в Вене?
— Кто может знать?
— На новогоднем балу в Гофбурге потихоньку говорили о войне. Разве вы не чувствуете? Над всем нависла тревога.
— Война? — с деланным изумлением спросил Можайский. — Кто же станет воевать с Россией? Наполеон? Он — узник острова Эльбы. Мир подписан в Париже. В Вене рождается новая Европа.
Он говорил так, помня, что перед ним жена сэра Чарльза Кларка.
— Князь Талейран, — рассеянно продолжала леди Анна, — князь Талейран говорил, что в Европе никто не хочет воевать… не хочет и не может… Правда, он говорил об этом не без сожаления.
— А ему хочется войны?
— Кто может знать, чего хочет Талейран?
— Если война, то мне долго еще не увидеть родину.
— Вы хотите ехать ради Катеньки? — в упор спросила она.
Он молчал. Ему не хотелось открывать ей свои тайные думы. Не только ради встречи с Катей Можайский желал возвращения на родину.
— В Лондоне я получил письмо от Екатерины Николаевны. Оно не сблизило нас. И не могло сблизить, слишком мы были далеки друг другу эти годы. Но что-то теплилось в моей душе, и я подумал, что надо ехать немедля, сейчас… Вместо этого меня посылают в Данию, в Копенгаген. Я живу три месяца, как в клетке, среди чужих людей, в столице добродетельных и скучных датчан…
Он уже не мог остановиться и с горечью продолжал:
— Уже давно служба стала для меня докукой. Я хотел приносить пользу государству, но труды мои были напрасны. Они не нужны ни императору, ни Нессельроду. Я — в Вене, и опять все то же — смотры и балы и охота на ланей, которых подгоняют под выстрелы императоров и королей. «Конгресс танцует, но не двигается вперед», — сказал де Линь… Я был два дня в горах, в крестьянской избе, у простых людей — горцев, среди снега, в лесах, — мне чудилось, что я в России, на родине. Возвращаясь в Вену, я увидел странную картину: тысячи людей сгребали снег, подвозили его на тележках и делали санный путь; внизу, в долине, снег быстро таял, — императоры, двор и свита хотели себя потешить катаньем на санях. Когда сделали санную дорогу, по ней в вызолоченных, разукрашенных санях катались державные гости. Путь освещали факелами, певческие общества развлекали гостей тирольскими песнями. Это все выдумки Меттерниха! Ах, как это все опостылело!