Россия молодая. Книга 1
Шрифт:
Яхту построили, отделали со всем приличием, дабы обрадовать Петра Алексеевича, отпраздновали спуск на воду. На торжестве присутствовал архиепископ Архангельский и Холмогорский, – Афанасий, несмотря на давнюю вражду с Осипом, яхту похвалил. Осип Андреевич сказал, что теперь начнет строить много других кораблей, Афанасий еще похвалил за старание.
При освящении судно наименовали «Святой Петр» – в честь государя Петра Алексеевича. Так решил Афанасий, и Осипу имя яхты очень понравилось. После торжества было пито два дня и одну ночь разгонную. Срамоту нагнал Осип на всю округу, – таков человек, удержу не знает ни в чем: нагой, как матушка родила, взгромоздился на коня, поскакал. В куростровском ельнике упал, жеребец его ушел домой. Осип отправился в Верхний посад, стучал
– Ой, женки, разлапушки, вынесите какую-никакую одежонку. Которая вынесет – женюсь! Ей-ей, женюсь...
Рябов, слушая Федора, крутил головой, похохатывал:
– От старый бес! И не занемог с той ночки?
– Где там!
Федор рассказывал без осуждения, – что, мол с него спросишь, коли таков на свет уродился...
– Да зайдем в избу-то, закусим, – спохватился Федор. – Небось, оголодали здесь на казенных хлебах. У нас всего напасено, куда как хватит.
Закусить пошли вниз, в камору, пестро и богато украшенную резьбою и лазоревым сукном. Здесь, на лавке, прикрытый до горла козловым одеялом, дремал бородатый человек, немолодой видом, с плешью, с острым, как у покойника, носом.
– Тимоха! – воскликнул Рябов, едва взглянув на спящего. – Кочнев!
– Он самый! – ответил Федор. – Вспомнил?
– Да как не вспомнить, коли мы с ним на Черной Луде почитай сорок дней едину морошку ели, да богу молились, да крест ставили. Привелось!
И Рябов, присев на корточки возле лавки, с ласковой улыбкою стал толкать Тимоху, таскать за бороду, пока тот не открыл глубоко ввалившиеся глаза и не вздохнул.
– Не признаешь? – спросил кормщик.
Слуга принес деревянную мису с двинскими шаньгами, облитыми сметаной, битой трески в рассоле, каши заварухи – горячей, с пылу с жару, густого темного пива в жбане. Иевлев сел за стол, Федор против него. Рябов подал Тимохе пива в точеной деревянной кружке, спросил:
– Так и не признаешь?
Тот все смотрел, моргая, потом сказал:
– Немощен я, куда мне...
Помочил усы в пиве и вновь улегся лицом к стене. Рябов, недоумевая, посмотрел на Федора. Тот просто ответил:
– Помрет скоро. Внутренность у него отбитая вовсе. Как яхту сию зачали строить, зашибли его полозом, поперек чрева полоз упал.
Кормщик хмуро сел к столу, налил себе пива, спросил:
– За каким же лихом мотаете вы его на корабле?
– То сам Тимофей приказал взять его на яхту, хоть бы даже и помирал вовсе. Да и понять душу мастера надобно: сам судно построил, все оно его рук дело. Быть бы ему наипервеющим корабельным мастером на Руси, коли бы пожил еще. Для сей яхты чертежи на песке хворостиной выводил, и все мнился ему корабль для океанского ходу, стопушечный, на три дека, – будто велено ему, Тимофею, строить. Грамоты знает мало, цифирь ведает чудно: что и вовсе не слышал, а что и крепко понимает; все мне бывало сказывал: «Считай, Федор, мыслимо ли кокоры врубить так-то, коли полоз поставим мы кораблю такой-то...»
Кочнев застонал на своей лавке, с трудом повернулся от стены. По исхудалому измученному лицу ползли капли пота.
– Худо, Тимофей? – спросил Федор. – Может, попа покликать?
– А я, может, и не помру. Не хочу помирать и не стану! – сказал Кочнев. – Ну его к ляду, попа вашего...
И опять застонал.
– Не признаешь меня, мастер? – спросил Иевлев.
Кочнев не ответил – задремал.
– Оживет еще Тимофей! – негромко сказал Рябов. – Я ихнюю породу знаю – жилистые люди. В воде не тонут, в огне не горят...
– Как с точильными работами справились? – спросил Иевлев. – Дело куда как нелегкое...
– А братец сам точить зачал, – ответил Федор. – Ему как в голову что зайдет – никаким ладаном не выкуришь. Выточу, говорит, и шабаш. Я, говорит, человек, богом взысканный, и коли захочу, так меня не остановишь. Привез в Вавчугу станок точильный, привод поставил и давай точить. Сколь ни точит – нейдет дело. Ободрался весь, руки в кровище, глаза дикие. Ну, попался об ту пору мужичок ему, кличкой Шуляк. Сам квелый, богомолец – на Соловки собрался, да путь длинный, не осилил. Осип его и подобрал. «Точить, спрашивает,
Федор тихо засмеялся, собрал со скатерти крошки, кинул в окно – чайкам.
– Напугался мужик. Уж я его утешал-утешал. Ничего, водицы попил, давай точить. Ну и выточил.
– Здесь мужичонко-то? – спросил Иевлев.
– А куда ему деваться? Нарядили в кафтан, сапоги дали, шапку. Давеча Петр Алексеевич как про сие прослышал, засмеялся и говорит – корабельный, мол, тиммерман Шуляк.
Сощурив умные глаза, прихлебывая вино, Федор заговорил опять, и под редкими пушистыми его усами заиграла добрая улыбка.
– Братец мой, он, коли подумать, со своим звероподобием – чистый злодей. А ведь без злодейства разве раскачаешь наши-то края придвинские? Сто лет скачи – не доскачешь, мхи, болото – тундра, одним словом. Комарье насмерть заедает, волки стаями ходят. А с моря-то дует, дует...
Выражение робости вдруг исчезло с лица Федора, взор его блеснул, голос стал сильнее.
– С моря тянет, тянет! – сказал он. – Ох, господин, не знаю вашего святого имечка. Тянет с моря, зовет, манит оно, море. Вот сию яхту построили, – может, и комом первый блин, да ведь первый. И по нем видно, что способны настоящие суда строить, да с пушками. Добро бы море было не наше, добро бы деды наши на Грумант не хаживали, добро бы мозгов у нас не хватало, али народ наш беломорский моря бы боялся. Нет, не боязлив помор, смел, крепок да честен – ништо ему не страшно. Ходи мореходом. Так нет того – рыбачим да промышляем, а идут к нам иноземцы на своих кораблях. Посмотришь – горько станет...
Федор задумался, подперев голову руками. Сильвестр Петрович медленно потягивал пиво, тоже думал. В это время наверху барабаны дробью ударили тревогу – алярм. Иевлев поднялся, за ним пошли Рябов с Федором.
Под барабанный бой, под завывание походных рогов, под пение дудок царские потешные со свитскими и с дородными боярами, крякая и ругаясь, тащили с царских стругов на карбасы, шняки и лодьи – пушки, старые ржавые кулеврины и гаубицы, доставленные царским караваном водою из Москвы. В лозовых корзинах волокли блоки, выточенные царевым иждивением, бочки с порохом – для нового корабля, бухты каната, самопалы – для команды. Петр, в поту, с сердито-веселым выражением круглых выпуклых глаз, осторожно, на животе перетаскивал в лодью кошели с осветительными бронзовыми фонарями, сумки с бомбами – очень дорогими и опасными для перегрузки. Ни один человек не оставался без дела, по крайней мере на виду у царя, – все либо работали, либо делали вид, что работают. Даже старый Патрик Гордон что-то подпихивал плечом и грозился бранными словами.
Наконец флотилия, состоящая из карбасов, стругов, лодей, под командованием Гордона, которого Петр почтительно называл контр-адмиралом, отправилась с Мосеева острова к Соломбале. Там готовился к спуску еще один корабль...
И вице-адмирал Бутурлин, и контр-адмирал Гордон, и адмирал Ромодановский побаивались воды даже на Двине, и каждый покрикивал, чтобы солдаты гребли осторожнее, не торопились и не раскачивали суда.
В пути великий шхипер Петр Алексеевич и Патрик Гордон сидели в карбасе на одной лавочке и, словно два школяра, листали книгу – свод корабельным сигналам. Петр разбирался, какой сигнал что обозначает, Гордон кивал или вдруг спорил. Здесь же стали писать свои сигналы: по одному пушечному выстрелу с адмиральского корабля – все должны собираться к завтраку или к обеду; если адмирал даст два выстрела, высшие офицеры должны без промедления идти к господину адмиралу на совет; три выстрела на адмиральском корабле обозначают, что адмирал бросает якорь, – так надлежит делать и всему флоту. Пальба из всех пушек на флагмане – сигнал сниматься с якоря. Если же ночью с каким-либо судном случится несчастье, то ему следует поднять на мачте фонарь и сделать один пушечный выстрел.