Россия молодая. Книга вторая
Шрифт:
— Отдай же ему что принес для князя! — велел покойный голос из-за решетки.
— Не отдам!
— Так он и сам, детушка, возьмет, да только и с твоей шкурой!
И пронзительный свист — острый и короткий — вдруг пронесся по низким, душным сеням. Молчан тотчас же сорвал с подноса кубок, в котором было недопитое, наперченное вино, плеснул этим вином в налитые кровью глаза медведя и, выждав, пока зверь, всхрапывая и вытягиваясь вверх, занес над ним свою могучую, когтистую лапу, ударил наотмашь ножом в бурую шерстистую грудь, повернул жало и, чувствуя на своем лице горячую кровь, отскочил в
Медведь рухнул огромной башкой о скамью, судорога прошла по его туше, поток темной крови растекся по полу, и с жалким стоном зверь околел. В сенях вновь стало тихо. Молчан обтер руки, достал из-за пазухи узелок с подношением, вздохнул.
Не сразу отворилась решетка в репьях. Пыхтя, закладывая седую прядь волос за ухо, вышел грузный, дородный боярин, пнул носком околевшего медведя, спросил отрывисто:
— Для чего медведя мне убил, смерд? Ко мне с ножом подбирался? Ходят, дары носят, знаем, — говорил он, исподлобья вглядываясь в Молчана, — а у каждого либо нож, либо петля, либо отрава…
Сивые усы висели над его красными, мокрыми губами, глаза смотрели тускло, мутно, щекастое лицо было покрыто потом. А из дверей один за другим показывались поддужные — здоровые мужики из княжеской челяди…
— Медведя убил, с ножом пришел, для чего так?
С тоскою слушал его тусклые слова Молчан. Для чего пришел он сюда? Для того пришел, чтобы пожаловаться на страшные кривды и злейшие утеснения Прозоровского, для того, чтобы замолвить слово за Рябова и Иевлева, пришел за правдою — и вот травят его медведем, а когда он убил медведя, то ответит за то своею жизнью! Вот те и правда!
— Говори!
Молчан и теперь ничего не сказал — только взглянул на князя-кесаря. Тот вздернул плечом, отворотился. И тотчас же на него пошли холопи Ромодановского. Он мог еще отбиваться, нож был в его руке, но такая ужасная, такая горючая тоска стиснула ему сердце, что весь он обмяк, сел на лавку и дал себя скрутить ремнями…
В тихом дворе, под крупными, холодными звездами, его били. Он не чувствовал. Потом его бросили в какой-то подвал, потом на телеге, ночью, повезли куда-то далеко, должно быть на смерть. Но в переулке, за горелыми избами подвода вдруг остановилась, ему дали напиться, подняли, натянули поповскую рясу. Спотыкаясь, плохо соображая, он пошел за старухою, которая объясняла ночным караульщикам, что ведет не лихого человека, но батюшку — исповедовать умирающего. Караульщики посмеивались:
— Хорош поп-то! Видать, от доброго угощения ты его ведешь…
Старуха плевалась, жаловалась, что трезвого попа об эту пору никак не сыскать.
К петухам, к рассвету, в час, когда со скрежетом и скрипом открываются железные полотнища Фроловских ворот в Кремле, старуха привела Молчана на подворье покойного Полуектова. Здесь его ждали с едою, с водкою, с натопленной баней. Федосей, глядя на друга, утирая вдруг посыпавшиеся из глаз обильные, мелкие слезы, молвил:
— Ишь, Степаныч… Говорил я… Где ж… рази ты послушаешь…
Молчан не отвечал, глядел перед собою тоскующим взглядом. Дьяк радовался, хвастался своим пронырством, хитростью, умелостью, что-де от самого Ромодановского из лапищ вытащил.
— Худо дело наше: самого Мехоношина — подлюгу-поручика там видел, веселенький шел. Уж он тут нашепчет…
Пафнутьич охал:
— Все без толку. Золото, почитай, кончили, — ахти, батюшки, деньжищ сколь много, а для чего…
После бани сделали совет и решили по совету дьяка подаваться к Воронежу: там Апраксин, он, может, и примет челобитную, а коли примет, то быть той челобитной в руках у Петра Алексеевича.
— Быть ли? — с угрюмой злобой спросил Молчан.
— Для чего ж идти! — крикнул Федосей. — Лучше уж здесь околевать…
— Ну, ин пойдем! Ножа вот только у меня нынче нет, а без ножа за правдой ходить боязно…
Пафнутьич купил незадорого добрый короткий кинжал, Павел Степанович полдня его точил на камне в сараюшке. Еще через день дьяк, чтобы не перехватили Молчана с Федосеем по пути караульщики, спроворил им лист с подписью и с висячей черной сургучной печатью. В листе было написано, что они гости-купцы суконной сотни, едут к Воронежу по своей торговой и комерц надобности.
— Что оно за комерц? — спросил Федосей.
— А кто его ведает! — ответил дьяк. — Велено так писать, мы и пишем. Комерц — значит комерц…
Федосей взял из рук дьяка бумагу, посмотрел на свет, покачал головою:
— Хитрая работа! Сам трудился?
— А кто же?
— Хорошо постарался. По торговой и комерц. Ишь…
Дьяк выпил за свои старания чарку водки, закусил капусткой, сказал, что надобно бы путникам приодеться, эдак и с любым комерцем их схватят. Пафнутьич, подумавши, молвил, что в полуектовском доме осталась кое-какая одежонка, покойный, надо быть, не осудит нисколько, ежели ту одежонку отдаст он на богоугодное дело Кузнецу да Молчану. Как-никак, все оно на пользу Сильвестру Петровичу…
— В своей тележке ехать надобно! — еще опрокинув чарку, посоветовал дьяк. — Сторговать незадорого можно. А пешком с сей бумагою негоже.
Молчан и Федосей переглянулись: денег оставалось вовсе немного.
— Он верно толкует! — сказал дед. — Покуда пешком протрюхаете, Федор Матвеевич и отъедет. Ныне подолгу-то на месте не сидят… Кому добро, коли не застанете?
В этот же вечер путники сторговали пару буланых коньков, ладную тележку, под рядно подложили сенца и, приодевшись в старые, добротного сукна кафтаны покойного окольничего, на прохладной зорьке, поутру выехали из ворот усадьбы Полуектова. Пафнутьич, всхлипывая и поеживаясь на утреннем холодке, поклонился вслед тележке и сказал дьяку, который закусывал прощальный посошок калачом:
— Ой, дьяк, сколь еще горя они примут, сколь мучениев. Да и доедет ли Федосеюшко до Воронежа? Слаб он ныне, немочен…
— Оно так…
— Не дожить ему до дела!
— Оно верно, что не дожить. Ну, а Молчан доживет. Того никакая сила не поломает. Одно слово — мужичок непоклонный…
4. Клятва
Ехали торной дорогой на Серпухов — Тулу, Елец — Воронеж, торопились, чтобы застать Апраксина на месте, спали урывками, более заботясь о копях, нежели о себе. Кузнец был куда беспокойнее Молчана, торопил непрестанно и все горевал, что не поспевают…