Россия молодая
Шрифт:
— Аггей? Аггеюшка? Аггей наш-то…
— Здесь он, братушка твой! — сказал Рябов. — Здесь живой, вишь задремал на воле…
И толкнул Аггея, чтобы тот обрадовался встрече с братом. Аггей раскрыл глаза, охнул, не вставая с земли протянул руки к Егорше.
— Живешь?
— Живу! — улыбаясь брату и плача от жалости к нему, что так исхудал и почернел, ответил Егорша. — Живу, Аггеюшка…
— И я вот нынче живу! — сказал Аггей. — Вишь, как?
— Егор, а Егор! — окликнул мальчика Рябов.
Тот обернулся, все еще держась за брата.
— Идем с нами
Егорша слабо улыбнулся.
— Дед твой кормщиком был, отца море взяло, — уже без улыбки молвил Рябов. — Брат у тебя мореход добрый. Для чего тебе здесь скотину пасти? Холопь ты им, что ли? Еще в подземелье засадят, как вот Аггея…
Коровы мычали у закрытых монастырских ворот, стучали рогами в трехвершковые сосновые доски, просились в поле. Егорша их не видел. Не видел он и отца келаря, вышедшего на крыльцо своей кельи и злобно слушающего, как сманивает проклятый кормщик монастырского пастуха.
— Али боязлив стал? — спросил Рябов. — Чего так? А было время, совсем махонького тебя помню, — хаживал со мною в большую падеру и не пужался. Верно, Аггей? И с тобою он хаживал и с Семисадовым. Так, Семисадов?
Семисадов, жуя корку, кивнул. Аггей посоветовал:
— Пускай сам подумает, Иван Савватеевич, ему виднее.
— Нынче тебе, Егор, сколько годов? — спросил Рябов. — Шестнадцать, поди? Был бы славный моряк! Ну, да что, коли так…
И отворотился к поднимающимся в путь бывшим узникам Николо-Корельского монастыря. Вновь ударил барабан, воротник заскрипел цепью. Иевлев переждал, покуда уйдет стадо, и вывел людей на двинский берег. У лодьи, на глинистом косогорчике, Рябов дал каждому по глотку водки. Закусили гусем. Дед Федор, садясь в лодью, поднял было руку для крестного знамения на монастырские церковные маковки, но под взглядом Рябова опустил руку и даже плюнул.
— То-то! — молвил кормщик. — На тюрьму на свою на смертную — крестится. Стар старик, а ума не нажил…
Поплевал на руки, взял весло, чтобы отпихнуться от берега, и замер.
По скользкой глине, то увязая, то раскатываясь, словно по льду, бежал Егорша — в лапоточках, с кнутом в руке.
— Дяде-ечка, погоди-и! Дядечка, пожди…
— Пождем! — усмехнулся Рябов.
Брыкнув лаптишками, Егорша с обрывчика прыгнул прямо в лодку и, захлебнувшись от бега, спросил:
— Верно, в мореходы?
— Верно, детушка, — добрым голосом ответил Рябов. — Будешь ты теперь морского дела старателем!
И, повернувшись к Иевлеву, сказал:
— Звать Егором, а кличут Пустовойтовым. Ловок, умом востер, страха в море не ведает. Гож ли на яхту, Сильвестр Петрович?
— Гож! — ясно глядя в Егоршины глаза, ответил Иевлев. — И не токмо на яхту. Может, большой корабль построим, пойдешь на нем в дальние моря…
Егорша молчал. Молчали и другие — бывшие узники-рыбари, кормщики, салотопники, промышленники, охотники. Молчал и Митенька Горожанин, не отрываясь смотрел на Егоршу: этому будет большое плавание. А он? Он, Митрий?
— Вздевай парус-то, мужики! — крикнул вдруг Рябов. — Живо!
Ветер с моря — пахучий, соленый, веселый — действительно подернул рябью сизые двинские воды, зашелестел кустарником на берегу, заиграл тонкой березкой. Лодья накренилась под ветром, рыжее солнце обдало косой парус теплым светом. Рябов навалился на руль и повел суденышко к далекому Мосееву острову…
Иевлев глядел перед собой и думал.
И чем больше он думал о людях, что сидели за его спиной и гуторили, острословили, пошучивали, тем теплее делалось у него на сердце.
8. Нашла коса на камень
Когда лодья Иевлева, доставив освобожденных узников в Архангельск, причалила к пристаньке, выстроенной напротив дворца, шхипер Уркварт, переночевавший гостем в царских покоях, медленно прохаживался по бережку и покуривал кнастер, раздумывая о том, как и нынче проведет он к своей пользе весь день…
Отдав кумплимент цареву стольнику, шхипер молча и любезно ждал, когда бледный синеглазый офицер выйдет на берег, дабы с ним побеседовать, но Иевлев, по всей видимости, к беседе не был расположен, глядел пустым взглядом в круглое лицо шхипера и молчал, покуда тот изъяснялся о погоде и о приятности утренних прогулок в те часы, пока воздух еще совершенно чист и полон ароматами трав, а также — распускающихся навстречу Фебу цветов.
— Феб Фебом, — без всякой вежливости в голосе произнес Иевлев, — а вот почему ваши люди, сударь, поят некоторых наших лихим зельем и, думая, что опоили, всякую неправду над ними чинят и пытают, где какие корабли мы строим, что строить собираемся, как об чем думаем и размышляем?
Уркварт утер ставшее влажным лицо и едва надумал, что ответить, как Иевлев вновь и еще грубее, чем прежде, спросил:
— Знаемо ли вами, сударь, понятие — пенюар, то есть шпион? Не подсыл ли вы, сударь? Не для того ли вы машкерад негоциантский пользуете, дабы для своего государства получать нужные вам сведения и тем вашему потентату служить? Не есть ли вы, сударь, воинский человек?
— Сударь! — воскликнул Уркварт.
— Сударь! — совсем уже круто ответил Иевлев. — Сударь, я располагаю сведениями, кои могут быть представлены в любую минуту моему государю, и тогда фортуна ваша повернется к вам спиною с таким проворством, что вы и помолиться не успеете перед смертью.
У шхипера мелко задрожал подбородок, он отступил на шаг и голосом, полным оскорбленного достоинства, спросил:
— Сударь, если вы не шутите, то…
— То?
— Его миропомазанное величество государь…
— Его величество будет извещен о вашем ремесле безотлагательно, едва только изволит проснуться. Потому, — жестко продолжал Иевлев, — потому почитаю за самое для вас наилучшее более никогда не промышлять ремеслом, за которое дорого платят, но которое может стоить вам головы. Мерзости и прелестные поступки вашего испанского боцмана, коего предложили вы в шхиперы его величеству, мне доподлинно известны. Здесь, среди нас, находится князь-кесарь Ромодановский. Слышали ли вы о нем?