Россия в концлагере
Шрифт:
Поздно вечером во внутреннем дворе ленинградского ГПУ Добротин долго ковыряется ключом в моих наручниках - и никак не может раскрыть их. Руки мои превратились в подушки. Борис, уже раскованный, разминает кисти рук и иронизирует: «Как это вы, товарищ Добротин, при всей вашей практике до сих пор не научились с восьмерками справляться?»
Потом мы прощаемся с очень плохо деланным спокойствием. Жму руку Бобу. Ирочка целует меня в лоб. Юра старается не смотреть на меня, жмет мне руку и говорит:
– Ну, что ж, Ватик. До свиданья… в четвертом
Это его любимая и весьма утешительная теория о метампсихозе в четвертом измерении; но голос не выдает уверенности в этой теории.
Ничего Юрчинька. Бог даст - в третьем встретимся.
…Стоит совсем пришибленный Стёпушка - он едва соображает сейчас. Вокруг нас плотным кольцом выстроились все 36 захвативших нас чекистов, хотя между нами и волей - циклопические железобетонные стены тюрьмы ГПУ, тюрьмы новой стройки. Это, кажется, единственное, что советская власть строит прочно в расчете на долгое, очень долгое время.
Я подымаюсь по каким-то узким бетонным лестницам. Потом целый лабиринт коридоров.
Двухчасовой обыск. Одиночка. Четыре шага вперед, четыре шага назад. Бессонные ночи. Лязг тюремных дверей… И ожидание.
ДОПРОСЫ
В коридорах тюрьмы собачий холод и образцовая чистота. Надзиратель идет сзади меня и командует: налево… вниз… направо… Полы устланы половиками. В циклопических стенах - глубокие ниши, ведущие в камеры. Это - корпус одиночек.
Вдали из-за угла коридора появляется фигура какого-то заключенного. Ведущий его надзиратель что-то командует и заключенный исчезает в нише. Я только мельком вижу безмерно исхудавшее обросшее лицо. Мой надзиратель командует:
– Проходите и не оглядывайтесь в сторону.
Я все-таки искоса оглядываюсь. Человек стоит лицом к двери, и надзиратель заслоняет его от моих взоров. Но это незнакомая фигура.
Меня вводят в кабинет следователя, и я к своему изумлению вижу Добротина, восседающего за огромным министерским письменным столом.
Теперь его руки не дрожат; на круглом, хорошо откормленном лице - спокойная и даже доброжелательная улыбка.
Я понимаю, что у Добротина есть все основания быть довольным. Это он провел всю операцию, пусть несколько театрально, но втихомолку и с успехом. Это он поймал вооруженную группу. Это у него на руках какое ни на есть, а все же настоящее дело, а ведь не каждый день да, пожалуй и не каждый месяц ГПУ, даже ленинградскому, удается из чудовищных куч всякой провокации, липы, халтуры, инсценировок, доносов, «романов» и прочей трагической чепухи извлечь хотя бы одно «жемчужное зерно» настоящей контрреволюции да еще и вооруженной.
Лицо Добротина лоснится, когда он приподымается, протягивает мне руку и говорит:
– Садитесь, пожалуйста, Иван Лукьянович! Я сажусь и всматриваюсь в это лицо, как хотите, а все-таки победителя. Добротин протягивает мне папиросу, и я закуриваю. Я не курил уже две недели, и от папиросы чуть-чуть кружится голова.
– Чаю хотите?
Я, конечно, хочу и чаю. Через несколько минут приносят чай, настоящий чай, какого «на воле» нет, с лимоном и с сахаром.
– Ну-с, Иван Лукьянович, - начинает Добротин, - вы, конечно, прекрасно понимаете, что нам все, решительно все известно. Единственно правильная для вас политика - это карты на стол.
Я понимаю, что какие тут карты на стол, когда все карты и без того в руках уже Добротина. Если он не окончательный дурак - а предполагать это у меня нет решительно никаких оснований - то помимо бабенковских показаний у него есть показания г-жи Е. и, что еще хуже, показания Стёпушки. А что именно Стёпушка с переполоху мог наворотить - этого наперед и хитрый человек не придумает.
Чай и папиросы уже почти совсем успокоили мою нервную систему. Я почти спокоен. Я могу спокойно наблюдать за Добротиным, расшифровывать его интонации и строить какие-то планы самозащиты, весьма эфемерные планы, впрочем.
– Я должен вас предупредить. Иван Лукьянович, что вашему существованию непосредственной опасности но угрожает. В особенности если вы последуете моему совету. Мы не мясники. Мы не расстреливаем преступников, гораздо более опасных, чем вы. Вот, - тут Добротин сделал широкий жест по направлении к окну. Там, за окном во внутреннем дворе ГПУ, еще достраивались новые корпуса тюрьмы, - Вот, тут работают люди, которые были приговорены даже к расстрелу, и тут они своим трудом очищают себя от прежних преступлений перед советской властью. Наша задача - не карать, а исправлять.
Я сижу в мягком кресле курю папиросу и думаю о том, что это дипломатическое вступление решительно ничего хорошего не предвещает. Добротин меня обхаживает. А это может означать только одно: на базе бесспорной и известной ГПУ и без меня фактической стороны нашего дела Добротин хочет создать какую-то «надстройку», раздуть дело, запутать в него кого-то еще. Кого именно, я еще не знаю.
– Вы, как разумный человек, понимаете, что ход вашего дела зависит прежде всего от вас самих. Следовательно, от вас зависят и судьбы ваших родных - вашего сына, брата… Поверьте мне, что я не только следователь, но и человек. Это, конечно, не значит, что вообще следователи не люди… Но ваш сын еще так молод.
Ну-ну, думаю я. Не ГПУ, а какая-то воскресная проповедь.
– Скажите, пожалуйста, товарищ Добротин, вот вы говорите, что не считаете нас опасными преступниками. К чему же тогда такой, скажем, расточительный способ ареста? Отдельный вагон, почти четыре десятка вооруженных людей…
– Ну, знаете, вы не опасны с точки зрения советской власти. Но вы могли быть очень опасны с точки зрения безопасности нашего оперативного персонала. Поверьте, о ваших атлетических достижениях мы знаем очень хорошо. И так ваш брат сломал руку одному из наших работников.