Россiя въ концлагере
Шрифт:
Юра попросилъ у меня спички. Снова зажегъ папиросу, руки слегка дрожали. Онъ ухмыльнулся еще разъ, совсeмъ уже дeланно и кисло, и спросилъ: "Помнишь, какъ мы за керосиномъ eздили?"... Меня передернуло...
Это было въ декабрe 1931 года. Юра только что прieхалъ изъ буржуазнаго Берлина. Въ нашей Салтыковкe мы сидeли безъ свeта -- керосина не было. Поeхали въ Москву за керосиномъ. Стали въ очередь въ четыре часа утра. Мерзли до десяти. Я принялъ на себя административныя обязанности и сталъ выстраивать {484} очередь, вслeдствiе чего, когда лавченка открылась, я наполнилъ два пятилитровыхъ бидона внe очереди и сверхъ нормы. Кое-кто сталъ протестовать. Кое-кто полeзъ драться. Изъ за десяти литровъ керосина, изъ-за пятiалтыннаго по "нормамъ" "проклятаго царскаго режима", были пущены въ ходъ кулаки... Что это? Россiя? А какую иную Россiю видалъ Юра?
Конечно, можно бы утeшаться тeмъ, что путемъ этакой "прививки" съ соцiализмомъ въ Россiи покончено навсегда. Можно бы найти еще нeсколько столь же утeшительныхъ точекъ зрeнiя, но въ тотъ вечеръ утeшенiя какъ-то въ голову не лeзли. Сзади насъ догоралъ позднiй лeтнiй закатъ. Съ крыльца раздался веселый голосъ маленькаго пограничника,
Маленькiй пограничникъ, дeйствительно, звалъ насъ. Въ небольшой чистенькой кухнe стоялъ столъ, уставленный всякими съeстными благами, на которыя Юра посмотрeлъ съ великимъ сожалeнiемъ: eсть было больше некуда. Жена начальника заставы, которая, видимо, въ этой маленькой "семейной" казармe была полной хозяйкой, думаю, болeе самодержавной, чeмъ и самъ начальникъ, пыталась было уговорить Юру и меня съeсть что-нибудь еще -- это было безнадежное предпрiятiе. Мы отнекивались и отказывались, пограничники о чемъ-то весело пересмeивались, изъ спутанныхъ ихъ жестовъ я понялъ, что они спрашиваютъ, есть ли въ Россiи такое обилiе. Въ Россiи его не было, но говорить объ этомъ не хотeлось. Юра попытался было объяснить: Россiя это -одно, а коммунизмъ это -- другое. Для вящей понятливости онъ въ русскiй языкъ вставлялъ нeмецкiя, французскiя и англiйскiя слова, которыя пограничникамъ были не на много понятнeе русскихъ. Потомъ перешли на рисунки. Путемъ очень сложной и путанной символики намъ, повидимому, все же удалось объяснить нeкоторую разницу между русскимъ и большевикомъ. Не знаю, впрочемъ, стоило ли ее объяснять. Насъ, во всякомъ случаe, встрeчали не какъ большевиковъ. Нашъ маленькiй пограничникъ тоже взялся за карандашъ. Изъ его жестовъ и рисунковъ мы поняли, что онъ имeетъ медаль за отличную стрeльбу -медаль эта висeла у него на штанахъ -- и что на озерe они ловятъ форелей и стрeляютъ дикихъ утокъ. Начальникъ заставы къ этимъ уткамъ дорисовалъ еще что-то, слегка похожее на тетерева. Житье здeсь, видимо, было совсeмъ спокойное... Жена начальника заставы погнала насъ всeхъ спать: и меня съ Юрой, и пограничниковъ, и начальника заставы. Для насъ были уже уготованы двe постели: настоящiя, всамдeлишныя, человeческiя постели. Какъ-то неудобно было лeзть со своими грязными ногами подъ грубыя, но бeлоснeжно-чистыя простыни, какъ-то неловко было за нашу лагерную рвань, какъ-то обидно было, что эту рвань наши пограничники считаютъ не большевицкой, а русской рванью.
Жена начальника заставы что-то накричала на пограничниковъ, которые все пересмeивались весело о чемъ-то, и они, слегка {485} поторговавшись, улеглись спать. Я не безъ наслажденiя вытянулся на постели -- первый разъ послe одиночки ГПУ, гдe постель все-таки была. Въ лагерe были только голыя доски наръ, потомъ мохъ и еловыя вeтки карельской тайги. Нeтъ, что томъ ни говорить, а комфортъ -- великая вещь...
Однако, комфортъ не помогалъ. И вмeсто того ощущенiя, которое я ожидалъ, вмeсто ощущенiя достигнутой, наконецъ, цeли, ощущенiя безопасности, свободы и прочаго и прочаго, въ мозгу кружились обрывки тяжелыхъ моихъ мыслей и о прошломъ, и о будущемъ, а на душe было отвратительно скверно... Чистота и уютъ этой маленькой семейной казармы, жалостливое гостепрiимство жены начальника заставы, дружественное зубоскальство пограничниковъ, покой, сытость, налаженность этой жизни ощущались, какъ нeкое нацiональное оскорбленiе: почему же у насъ такъ гнусно, такъ голодно, такъ жестоко? Почему совeтскiе пограничники (совeтскiе, но все же русскiе) встрeчаютъ бeглецовъ изъ Финляндiи совсeмъ не такъ, какъ вотъ эти финны встрeтили насъ, бeглецовъ изъ Россiи? Такъ ли ужъ много у насъ правъ на ту монополiю "всечеловeчности" и дружественности, которую мы утверждаемъ за русской душой? Не знаю, какъ будетъ дальше. По ходу событiй насъ, конечно, должны арестовать, куда-то посадить, пока наши личности не будутъ болeе или менeе выяснены. Но, вотъ, пока что никто къ намъ не относится, какъ къ арестантамъ, какъ къ подозрительнымъ. Всe эти люди принимаютъ насъ, какъ гостей, какъ усталыхъ, очень усталыхъ, путниковъ, которыхъ прежде всего надо накормить и подбодрить. Развe, если бы я былъ финскимъ коммунистомъ, прорвавшимся въ "отечество всeхъ трудящихся", со мною такъ обращались бы? Я вспомнилъ финновъ-перебeжчиковъ, отосланныхъ въ качествe заключенныхъ на стройку Магнитогорскаго завода -- они тамъ вымирали сплошь; вспомнилъ "знатныхъ иностранцевъ" въ ленинградской пересыльной тюрьмe, вспомнилъ группы финновъ-перебeжчиковъ въ деревнe Койкоры, голодныхъ, обезкураженныхъ, растерянныхъ, а въ глазахъ -- плохо скрытый ужасъ полной катастрофы, жестокой обманутости, провала всeхъ надеждъ... Да, ихъ такъ не встрeчали, какъ встрeчаютъ насъ съ Юрой. Странно, но если бы вотъ на этой финской пограничной заставe къ намъ отнеслись грубeе, оффицiальнeе, мнe было бы какъ-то легче. Но отнеслись такъ по человeчески, какъ я -- при всемъ моемъ оптимизмe, не ожидалъ. И контрастъ съ безчеловeчностью всего того, что я видалъ на территорiи бывшей Россiйской имперiи, навалился на душу тяжелымъ нацiональнымъ оскорбленiемъ. Мучительнымъ оскорбленiемъ, безвылазностью, безысходностью. И вотъ еще -- стойка съ винтовками.
Я, какъ большинство мужчинъ, питаю къ оружiю "влеченiе, родъ недуга". Не то, чтобы я былъ очень кровожаднымъ или воинственнымъ, но всякое оружiе, начиная съ лука и кончая пулеметомъ, какъ-то притягиваетъ. И всякое хочется примeрить, пристрeлять, почувствовать свою власть надъ нимъ. И такъ какъ я -- отъ Господа Бога -- человeкъ, настроенный безусловно пацифистски, безусловно антимилитаристически, такъ какъ я питаю {486} безусловное отвращенiе ко всякому убiйству и что въ нелeпой моей бiографiи есть два убiйства -- да и то оба раза кулакомъ, -- то свое влеченiе къ оружiю я всегда разсматривалъ, какъ своего рода тихое, но совершенно безвредное помeшательство -- вотъ вродe собиранiя почтовыхъ марокъ: платятъ же люди деньги за такую ерунду.
Около моей койки была стойка съ оружiемъ: штукъ восемь трехлинеекъ русскаго образца (финская армiя вооружена русскими трехлинейками), двe двухстволки и какая-то мнe еще неизвeстная малокалиберная винтовочка: завтра надо будетъ пощупать... Вотъ, тоже, чудаки люди! Мы, конечно, арестованные. Но ежели мы находимся подъ арестомъ, не слeдуетъ укладывать насъ спать у стойки съ оружiемъ. Казарма спитъ, я -- не сплю. Подъ рукой у меня оружiе, достаточное для того, чтобы всю эту казарму ликвидировать въ два счета, буде мнe это понадобится. Надъ стойкой виситъ заряженный парабеллюмъ маленькаго пограничника. Въ этомъ парабеллюмe -- полная обойма: маленькiй пограничникъ демонстрировалъ Юрe механизмъ этого пистолета... Тоже -- чудаки-ребята...
И вотъ, я поймалъ себя на ощущенiи -- ощущенiи, которое стоитъ внe политики, внe "пораженчества" или "оборончества", можетъ быть, даже вообще внe сознательнаго "я": что первый разъ за 15-16 лeтъ своей жизни -винтовки, стоящiя въ стойкe у стeны я почувствовалъ, какъ винтовки дружественныя. Не оружiе насилiя, а оружiе защиты отъ насилiя. Совeтская винтовка всегда ощущалась, какъ оружiе насилiя -- насилiя надо мной, Юрой, Борисомъ, Авдeевымъ, Акульшинымъ, Батюшковымъ и такъ далeе по алфавиту. Совершенно точно такъ же она ощущалась и всeми ими... Сейчасъ вотъ эти финскiя винтовки, стоящiя у стeны, защищаютъ меня и Юру отъ совeтскихъ винтовокъ. Это очень тяжело, но это все-таки фактъ: финскiя винтовки насъ защищаютъ; изъ русскихъ винтовокъ мы были бы разстрeляны, какъ были разстрeляны миллiоны другихъ русскихъ людей -- помeщиковъ и мужиковъ, священниковъ и рабочихъ, банкировъ и безпризорниковъ... Какъ, вeроятно, уже разстрeляны тe инженеры, которые пытались было бeжать изъ Туломскаго отдeленiя соцiалистическаго рая и въ моментъ нашего побeга еще досиживали свои послeднiе дни въ Медгорской тюрьмe, какъ разстрeлянъ Акульшинъ, ежели ему не удалось прорваться въ заонeжскую тайгу... Какъ были бы разстрeляны сотни тысячъ русскихъ эмигрантовъ, если бы они появились на родной своей землe.
Мнe захотeлось встать и погладить эту финскую винтовку. Я понимаю: очень плохая иллюстрацiя для патрiотизма. Я не думаю, чтобы я былъ патрiотомъ хуже всякаго другого русскаго -- плохимъ былъ патрiотомъ: плохими патрiотами были всe мы -- хвастаться намъ нечeмъ. И мнe тутъ хвастаться нечeмъ. Но вотъ: при всей моей подсознательной, фрейдовской тягe ко всякому оружiю, меня отъ всякаго совeтскаго оружiи пробирала дрожь отвращенiя и страха и ненависти. Совeтское оружiе -- это, въ основномъ, орудiе разстрeла. А самое страшное въ {487} нашей жизни заключается въ томъ, что совeтская винтовка -- одновременно и русская винтовка. Эту вещь я понялъ только на финской пограничной заставe. Раньше я ея не понималъ. Для меня, какъ и для Юры, Бориса, Авдeева, Акульшина, Батюшкова и такъ далeе по алфавиту, совeтская винтовка -- была только совeтской винтовкой. О ея русскомъ происхожденiи -- тамъ не было и рeчи. Сейчасъ, когда эта эта винтовка не грозить головe моего сына, я этакъ могу разсуждать, такъ сказать, "объективно". Когда эта винтовка, совeтская-ли, русская-ли, будетъ направлена въ голову моего сына, моего брата -- то ни о какомъ тамъ патрiотизмe и территорiяхъ я разговаривать не буду. И Акульшинъ не будетъ... И ни о какомъ "объективизмe" не будетъ и рeчи. Но лично я, находясь въ почти полной безопасности отъ совeтской винтовки, удравъ отъ всeхъ прелестей соцiалистическаго строительства, уже начинаю ловить себя на подленькой мысли: я-то удралъ, а ежели тамъ еще миллiонъ людей будетъ разстрeляно, что-жъ, можно будетъ по этому поводу написать негодующую статью и посовeтовать товарищу Сталину согласиться съ моими безспорными доводами о вредe диктатуры, объ утопичности соцiализма, объ угашенiи духа и о прочихъ подходящихъ вещахъ. И, написавъ статью, мирно и съ чувствомъ исполненнаго моральнаго и патрiотическаго долга пойти въ кафэ, выпить чашку кофе со сливками, закурить за двe марки сигару и "объективно" философствовать о той дeвочкe, которая пыталась изсохшимъ своимъ тeльцемъ растаять кастрюлю замороженныхъ помоевъ, о тeхъ четырехъ тысячахъ ни въ чемъ неповинныхъ русскихъ ребятъ, которые догниваютъ страшные дни свои въ "трудовой" колонiи Водораздeльскаго отдeленiя ББК ОГПУ, и о многомъ другомъ, что я видалъ "своима очима". Господа Бога молю своего, чтобы хоть эта ужъ чаша меня миновала...
Никогда въ своей жизни -- а жизнь у меня была путаная -- не переживалъ я такой страшной ночи, какъ эта первая ночь подъ гостепрiимной и дружественной крышей финской пограничной заставы. Дошло до великаго соблазна: взять парабеллюмъ маленькаго пограничника и ликвидировать всe вопросы "на корню". Вотъ это дружественное человeчье отношенiе къ намъ, двумъ рванымъ, голоднымъ, опухшимъ и, конечно, подозрительнымъ иностранцамъ, -- оно для меня было, какъ пощечина.
Почему же здeсь, въ Финляндiи, такая дружественность, да еще ко мнe, къ представителю народа, когда-то "угнетавшаго" Финляндiю? Почему же тамъ, на моей родинe, безъ которой мнe все равно никотораго житья нeтъ и не можетъ быть, такой безвылазный, жестокiй, кровавый кабакъ? Какъ это все вышло? Какъ это я -- Иванъ Лукьяновичъ Солоневичъ, ростъ выше-среднiй, глаза обыкновенные, носъ картошкой, вeсъ семь пудовъ, особыхъ примeтъ не имeется, -- какъ это я, мужчина и все прочее, могъ допустить весь этотъ кабакъ? Почему это я -- не такъ, чтобы трусъ, и не такъ, чтобы совсeмъ дуракъ -- на практикe оказался и трусомъ, и дуракомъ?
Надъ стойкой съ винтовками мирно висeлъ парабеллюмъ. {488} Мнe было такъ мучительно и этотъ парабеллюмъ такъ меня тянулъ, что мнe стало жутко -что это, съ ума я схожу? Юра мирно похрапывалъ. Но Юра за весь этотъ кабакъ не отвeтчикъ. И мой сынъ, Юра, могъ бы, имeлъ право меня спросить: "Такъ какъ же ты все это допустилъ?"
Но Юра не спрашивалъ. Я всталъ, чтобы уйти отъ парабеллюма, и вышелъ во дворъ. Это было нeсколько неудобно. Конечно, мы были арестованными и, конечно, не надо было ставить нашихъ хозяевъ въ непрiятную необходимость сказать мнe: "ужъ вы, пожалуйста, не разгуливайте". Въ сeнцахъ спалъ песъ и сразу на меня окрысился. Маленькiй пограничникъ сонно вскочилъ, попридержалъ пса, посмотрeлъ на меня сочувственнымъ взглядомъ -- я думаю, видъ у меня былъ совсeмъ сумасшедшiй -- и снова улегся спать. Я сeлъ на пригоркe надъ озеромъ и неистово курилъ всю ночь. Блeдная сeверная заря поднялась надъ тайгой. Съ того мeста, на которомъ я сидeлъ, еще видны были лeса русской земли, въ которыхъ гибли десятки тысячъ русскихъ -- невольныхъ насельниковъ Бeломорско-Балтiйскаго комбината и прочихъ въ этомъ же родe.