Роза
Шрифт:
Блэар-старший переводил, в меру собственного понимания старофранцузского языка, читая ровным, отчетливым и ритмично льющимся голосом Хэнни:
Я обнял Розу за ее нежные члены,
Что гибче и податливее ивы,
Прижал ее к себе обеими руками,
И нежно, чтоб не напороться на шипы,
Раскрыл я сладкий тот бутон,
Какой нельзя сорвать без дрожи.
Томление
Они не пострадали: я старался
Не причинить вреда им, хоть нарушил
Я целость кожи в тоненькой щели.
Раскрыв бутон, я маленькое семя
Посеял в самом центре, расправляя
Каждый лепесток, чтоб красотой их насладиться.
И до глубин познать душистый тот цветок.
Забавы мои привели к тому,
Что стал бутон расти и расширяться.
Конечно, Роза твердила мне об обещанье.
Желание мое считала непристойным.
Однако же ничуть не запрещала
Мне обнимать ее, рвать лепестки
И тот бутон, что цвел, найдя приют в ней.
Блэар открыл глаза.
Занавески были задернуты, сквозняк слегка раскачивал их, и тогда по краям из-под них пробивался свет — получалось нечто вроде «тени наоборот». По подоконнику стучали капли дождя. В камине потрескивали угли. Блэар осторожно сел, словно опасаясь, что голова его может треснуть и расколоться. На ночном столике стояли кувшин и таз с водой. Возле постели, близко придвинутые, располагались несколько стульев, дверь в гостиную оставалась широко распахнута.
Блэар спустил ноги с кровати. Во рту у него пересохло, язык почти приклеился к небу, но голова была ясной, словно ее продуло ветром, согнав застилавшую ее пелену пыли. Блэар встал и, держась за спинки стульев, чтобы не упасть, побрел в туалетную комнату. Ему вспомнился Ливингстон — тот был уверен, что не умрет, пока будет продолжать идти вперед, потому-то он и стремился все глубже в дебри Африки, пока носильщики однажды не обнаружили его мертвым: он стоял на коленях, скончавшись во время молитвы. Блэар сделал вывод, что ему самому смерть пока не грозит, и если уж он и умрет, то не за молитвой.
Глядя на свое отражение, он забыл про Ливингстона и вспомнил Лазаря, пролежавшего мертвым четыре дня, прежде чем чудесным образом воскреснуть. Блэар, каким он увидел себя в зеркале, вполне созрел для воскрешения. Лицо и тело его были покрыты несчетным множеством ссадин, красно-лиловых синяков и недельной давности желтыми пятнами, словно он умер от чумы или тропической лихорадки. Грудную клетку украшала мозаика пластырей, на месте выбритых над ушами волос виднелись свежие швы. Блэар покрутил головой, стараясь получше рассмотреть себя. Швы были наложены отлично. Одна бровь оказалась разбита, но нос оставался нормальных человеческих размеров. Выбитый и вставленный зуб прижился. Значит, и сам он жив.
Из тайника за зеркалом он достал дневник Мэйпоула и раскрыл его в том месте, где была вложена маленькая картонная фотография Розы.
— Вы
Блэар шлепнулся на стул, вцепившись в дневник, чтобы не выпустить его из рук.
— Если хотите мне помочь, увезите меня отсюда. Я должен где-то спрятаться.
Леверетт поддержал его, бережно довел до постели и уложил.
— Куда вы хотите уехать? В Африку? Америку?
— Роуленд показал мне один дом.
Дом из красного кирпича казался мрачным и угрюмым, он словно тяжко размышлял о причинах своей изолированности от всех прочих строений, что находились в имении Хэнни. Недлинная подъездная дорожка соединяла его с густо заросшей уже аллеей. Живая изгородь перед домом не защищала окна фасада от западных ветров и не заслоняла картины неприглядных угольных отвалов. Никакой мебели в комнатах не было. Благодаря усилиям Роуленда, полы покрывало битое стекло. Любой потенциальный арендатор счел бы дом гнетущим, но для Блэара место было идеальным.
Леверетт установил в кухне легкую походную кровать.
— Боюсь, на этой плите вы сможете только разогревать чай, не больше. Прежние жильцы считали это место слишком изолированным и диким, и, честно говоря, я их понимаю. На отвалах ничего не растет, тут даже огород нельзя разбить. К тому же здесь дуют сильнейшие прямые ветры с моря, от которых нет никакой защиты.
— И когда же состоится пышная свадьба?
— Через две недели. Она будет не такой пышной, как, возможно, хотелось бы епископу, но ему не терпится, чтобы она состоялась как можно раньше. Служить он будет сам. Знаете, теперь вы можете уезжать. Если желаете, могу заказать вам гостиницу в Лондоне или Ливерпуле и договориться, чтобы за вами там последил врач. Я понимаю, что вы захотите уехать из Уигана, как только сможете стоять на ногах.
Леверетт поспешил к плите подбросить дров и угля, а Блэар повалился на матрас, в запах плесени и прелого конского волоса.
— Кто здесь жил раньше?
— Роуленды. Епископ предложил им переехать в главное здание только в прошлом году.
— А до того времени держал их тут?
— Да. Я вижу, дом повредили, но это совсем недавно. Могу завтра прислать стекольщика. Если хотите, могу распорядиться доставить и мебель.
— Нет. Пусть никто, кроме вас, не знает, что я здесь. Роуленд тут и вырос?
— Не совсем. Он большую часть времени был в школе. А когда приезжал сюда, то постоянно не ладил с дядюшкой… и с Шарлоттой. — Леверетт замолчал, глядя в огонь. Ему явно не хотелось подниматься и отходить от дверцы печки в холод комнаты.
— Значит, мы еще и жадюги [64] .
Леверетт отогнал в сторону выбивавшийся из печи дым:
— Разгорится, и все будет в порядке. Топлива ест много, но угля здесь полно, на этот счет можете не волноваться.
64
Труднопереводимая игра слов: в оригинале «So we were the cupids», где последнее слово имеет два значения — «купидончики», и тогда фраза относится к Роуленду и Шарлотте и обретает смысл примерно «Значит, у нас было розовое детство»; но и «алчный, жадный, корыстолюбивый человек» — тогда фраза характеризует епископа и его отношение к Роулендам. Блэар имеет в виду и то и другое.