Розанов
Шрифт:
С годами уходили друзья. Сначала Н. Н. Страхов, затем «человек глубочайше тонкого ума» Федор Эдуардович Шперк. У Василия Васильевича была своя мера отсчета таланта других писателей, не укладывавшаяся в общепринятую. «Трех людей я встречал умнее или, вернее, даровитее, оригинальнее, самобытнее себя: Шперка, Рцы и Флоренского. Первый умер мальчиком (26 л.), ни в чем не выразившись; второй был „Тентетников“, просто гревший на солнышке брюшко. „Иван Иванович, который играет на скрипке“, — определял он себя (иносказательно, в одной статье). Замечательное в их уме, или, вернее — в их душе, в их метафизической (до рождения) опытности, — было то, что они не знали ошибок; их суждения можно было принимать „вслепую“, не проверяя, не раздумывая. Их слова, мысли, суждения,
Поразительна по глубине и силе художественного выражения запись Розанова о юном философе Шперке и о «бессмертии» всего, что «было». «Сказать, что Шперка теперь совсем нет на свете— невозможно… И не то чтобы „душа Шперка — бессмертна“: а его бороденка рыжая не могла умереть. „Бызов“ его (такой приятель был) дожидается у ворот, и сам он на конке — направляется ко мне на Павловскую. Все как было. А „душа“ его „бессмертна“ ли: и — не знаю, и — не интересуюсь. Все бессмертно. Вечно и живо. До дырочки на сапоге, которая и не расширяется, и не „заплатывается“, с тех пор как было. Это лучше „бессмертия души“, которое сухо и отвлеченно. Я хочу „на тот свет“ прийти с носовым платком. Ни чуточки меньше» (93).
Литература только после Первой мировой войны подошла к осмыслению того, что провидел здесь Розанов: слияние прошлого и настоящего. У. Фолкнер один из первых художественно показал неизменность прошлого и как оно «пронизывает» настоящее: «все на своих назначенных местах» (концовка романа «Шум и ярость»).
Другой не менее горькой утратой была смерть Вл. Соловьева, которого в предисловии ко второму изданию своей книги «Природа и история» Розанов назвал «самою яркою философскою фигурою» в России XIX века. В первые годы нового века Розанов публикует письма к нему Соловьева, как ранее он уже напечатал письма Леонтьева и Рачинского, а позднее опубликовал письма Страхова и Ю. Н. Говорухи-Отрока.
Литературу «частных писем» Розанов считал самою интересною и дорогою и пояснял: «Интересна она потому, что если скажется в письме дело, то уже в такой сердцевинной стороне своей, какая редко сказывается в книгах или, точнее, до которой в книгах никак не доберешься, надо много читать „посредствующего и ненужного“; а дорога эта литература оттого, что нигде так, как в частном письме, не скажется неуловимое, незаметное в человеке или писателе, что его характеризует» [292] .
292
Розанов В. В. Собр. соч. Легенда о Великом инквизиторе… С. 462.
Сожаление о невозвратно ушедшем наполняет всю статью Розанова о письмах Соловьева. Вот он вынул тоненькую пачку телеграмм и писем Владимира Сергеевича, перечел их, слезы наполнили его глаза, и пробудилось безмерное сожаление: «Верно, мудры мы будем только после смерти; а при жизни удел наш — сплошная глупость, ошибки, непонимание, мелочность души или позорное легкомыслие. Чем я воспользовался от Соловьева, его знаний, души? Ничем. Просто — прошел мимо, совершенно тупо, как мимо верстового столба. Отчего я с ним никогда не заговорил „по душам“, хотя так много думал о нем довстречи, послевстречи и после смерти? Думал о нем, когда не видел; а когда видел, совершенно ничего не думал и просто ходил мимо, погруженный во всяческую житейскую дребедень» [293] .
293
Там же.
Вспоминая перипетии своих взаимоотношений с Соловьевым, Розанов рассказывает, как тот прислал ему свою книгу «Оправдание добра» и просил прочесть в ней введение, седьмую и еще какую-то главу. Но Василий Васильевич ничего не прочел из-за давно внедрившегося в него «отвращения к чтению книг». Причину такого «постыдного» явления он сам усматривал в преждевременном раннем чтении, с 10-летнего возраста, причем совершенно запойном. «От постоянного чтения родные меня называли „книжным червем“… Так продолжалось
294
Там же. С. 485.
И хотя позднее, видя в Соловьеве прежде всего «европейского писателя», Розанов полагал, что ему не хватало «русского духа», на этот раз, получив книгу, Василий Васильевич ничего не произнес, а лишь передал непрочитанную книгу Шперку, этому «обаятельному начинающему разбойнику», как он называл его. Шперк тут же напечатал на нее в «Новом времени» уничтожающую рецензию, озаглавленную «Ненужное оправдание». Логика Шперка была такова: правда проста и самоочевидна, добро в защите философии не нуждается, простые люди его и так знают, а Соловьев написал книгу, где доказывает, что белое есть белое или что белое не очень бело.
Отношение Шперка к Соловьеву сложилось еще раньше. После нескольких визитов к нему проницательный Шперк сказал задумчиво: «Соловьев в высшей степени эстетическая (т. е. в нем все красиво) натура, но совершенно не этическая» [295] .
Розанов относил Соловьева к безусловно «холодным» писателям. «Он весь был блестящий, холодный, стальной (поразительный стальной смех у него, — кажется, Толстой выразился: „ ужасныйсмех Соловьева“)… Может быть, в нем было „божественное“ (как он претендовал) или — по моему определению — глубокодемоническое, именно преисподнее: но ничего или очень мало в нем было человеческого».
295
Розанов В. В. Литературные изгнанники. С. 141.
В этой оценке не могло не сказаться «отвращающееся» отношение к нему Страхова, хотя личные симпатии и антипатии Розанова никогда не зависели от взглядов других людей, даже друзей (например, в отношении к Леонтьеву, которого Страхов не любил).
Вспоминая в 1913 году давно умершего Соловьева, Розанов записал: «Все время сближения с Соловьевым я чувствовал, сидя в комнате, на извозчике, что около плеча моего „пена и прах“», как с Толстым, в единственное свидание: «Он смотрит только на себя, кроме себя он ничего не видит, — и оттого не понимает элементарнейших вещей в религии» [296] .
296
Там же. С. 350.
Последней большой утратой в те предвоенные годы стала для Розанова смерть А. С. Суворина. Уходила в прошлое целая полоса в жизни Василия Васильевича и всей русской журналистики. «Хороня его, — писал Розанов, — все должны вспомнить, что хоронится величайший журналист второй половины XIX века и начала XX века, не только России, но и Европы, что хоронится золотое перо, — и так, как он плакал о России в дни Цусимы, в черный год японской войны, — уже долго никто не поплачет о ней. Этого родного голоса долго не забудет Россия… Все знали, что Суворин не свое говорит; не то, что ему нашептывают ближайшие сотрудники или политическая партия; все знали, что „Суворин говорит“ означало — „нужно России“. Вот это „нужно России“ — секрет им созданной газеты. Этот секрет многие старались угадать и повторить. Но никому не удавалось. Ибо у него это шло из натуры, а у них — от искусства и подделки» [297] .
297
col1_1 Суворин // Новое время. 1912. 12 августа.