Рождённый проворным
Шрифт:
Сантьяго посмотрел в сторону Ильменки так, как смотрят на какое-нибудь досадное недоразумение, вроде разлитого на пол пива.
– Да перестань. Нас там ждут! Всем хочется музыки.
– Да мне плевать.
– Столько людей хотят Солнцестояния, что за саботаж?
– Да мне срать просто.
– Совсем от коллектива откололся, совсем пал в разврат.
– Кто бы говорил!
– Ну а как это ещё назвать? Давай завязывай. Туда и обратно, ни в падлу.
– Сеня. Я никогда и ни за что не поверю, что ты затеваешь это только ради музыки, танцев и веселья. И я никуда не поплыву.
Сантьяго резко сменил улыбку на кривую ухмылку.
– Значит так, да? – будто бы осторожно спросил он.
Я помедлил. На всякий случай ещё раз посмотрел на плот.
– Значит, так.
Он сделал шаг в сторону машины.
– Уверен?
Народ молчал. Даже Ильменка притихла своими водами. Водоросли беспечно, будто не при делах, танцевали в быстрине.
– Иди на хер, – сказал я и направился к машине.
Сантьяго устало плюхнулся на траву, поднял голову к небу и прогудел:
– О, ну почему же всегда всё именно так? Почему для достижения всеобщего благоденствия не хватает всегда какой-нибудь одной детали? Какой-нибудь ерунды? Какой-то сраной, маленькой пиздюлины? Гори оно всё, никого здесь уже не спасти!
Гера уже стал искать в кармане ключи, когда Боцман вдруг резко повернулся и пробубнил:
– Не спасти… Захарика?
– Чего? – раздражённо прикрикнул Сантьяго.
– Захарик. На площади! – промычал Боцман.
– На площади Захарик, на площади, – согласился Сантьяго и с недоверием посмотрел на Боцмана. Тот глазел на нас как на слизь, а глаза его вдруг стали наливаться мутным лиловым цветом.
Тут надо бы взять тайм-аут и сделать важное уточнение, иначе смысл происходящего дальше будет для непросвещённых не совсем понятен. Дело в том, что на площади в нашем городе стоит памятник первой машине, сошедшей с конвейера нашего автомобильного завода. «Захарик» – так ласково называют машину горожане. Её уважают и относятся к ней почти как к святыне. Ей даже приписывают разную мистику. Мы в это не верили, однако считалось оскорбительным проявлять хоть какую-то неконвенциональную активность рядом с Захариком. Рассказывали, например, про парней, которые решили пописать на газоне рядом с памятником, а под их струями вдруг оказался оголённый кабель. Или про беднягу, который раскурился рядом с Захариком, и у него случился тяжелейший трип – он увидел солдата времени Второй мировой с простреленной головой, который просил передать послание любимой девушке. Сама по себе история не впечатляет, с кем не бывает, но ведь на следующее утро, в страшной паранойе, он пошёл по указанному адресу и нашёл глубокую старушку, которая в молодости была санитаркой на фронте. Парниша рассказал бабушке всё, что слышал накануне от солдатика. Бабушке пришлось вызывать скорую. Короче, Захарик был чем-то сакральным для всех. Даже пиво нельзя было пить под его сенью. А тут вот, по версии Сантьяго, его собирается разбить толпа отпиленных любителей техно. Попыток манипулировать мной грубее я в жизни не встречал.
Однако глаза Боцмана всё наливались и наливались лиловым, и я видел, как Сантьяго всё больше
– Захарика?.. – почти плакал, весь сотрясаясь, Боцман.
– Гера! – оглушительно заорал Сантьяго, вдруг оказавшись на заднем сиденье. – Рвём!
Гера не без труда завёл машину.
– Стоять! – громче двигателя взревел Боцман и за долю секунды пересёк поляну.
Огромной тенью он метнулся в мою сторону. Громадная, мощная лапа застила мне взгляд. В ушах просвистел воздух. Когда я пришёл в себя, то почувствовал, как вишу в воздухе, а мой череп и ляжку озверело сжимают свирепые пальцы Боцмана, предназначенные вовсе не для этого, а для того, чтобы держать в руках штурвал и отвоёвывать право жизни у жестоких, яростных штормовых волн, чтобы ласкать престарелых блудниц портовых городов, чтобы трепать ими густые струи грозного Аквилона, – в общем, для задач посерьёзней и помасштабней.
– Пойдёшь в рейс! Спасти Захарика! Насос для Захарика! Отдать швартовы!
Тут Боцман поскользнулся. К счастью, он уже стоял одной ногой в воде. Я плюхнулся в прохладную Ильменку и тут же, изрядно хлебнув из неё, повинуясь инстинкту дайвера, задыхаясь, взобрался на плот у берега.
Парни – Нат и Сантьяго – радостно подскочили и взобрались на эту конструкцию за мной.
– Насос для Захарика! Якорь под клюзом! – кричал Боцман. Он тоже наконец вскочил на плот, одной рукой держа спиннинг.
Сантьяго схватился за трос – единственную ниточку, связывающую берега Ильменки. Боцман, встав во весь рост, растелескопировал спиннинг и стал ловко толкать им дно.
– Держать двенадцать часов! – кричал Боцман. – Скорость три узла! Отводи! Прямо руль! Спасти Захарика!
Мы рывками двигались поперёк реки, а я смотрел, как голубовато-салатовые водоросли танцуют под пластиковым бортом.
Но примерно на середине рулевой Сантьяго встал, как вкопанный. Видимо, холодная вода, свободно проходившая между бутылок, отрезвила его. Он завертел глазами и левой рукой стал колошматить себя по ляжкам.
– Тапки! – крикнул он куда-то в воду.
Я подумал, что он увидел в воде чьи-то тапки, и стал смотреть в волны, но, конечно, никаких тапок там и в помине не было. Сантьяго истошно закричал и согнулся до самой воды.
– Мои тапки! – вдруг перешёл он на смех.
Я на всякий случай посмотрел на его ступни, но они как были в кроссовках, так и остались. Левой рукой Сантьяго стал нащупывать что-то в кармане и вдруг вытащил пакетик-зип. В нём лежали три синие таблетки.
– Тапки, – зарыдал Сантьяго, – мои тапки!
Сантьяго тряс пакетиком у нас над головой. Когда он в следующий раз, уже с гневом сказал «тапки!», то принялся одной рукой открывать пакетик, а второй стал помогать. Трос при этом он, конечно же, отпустил.
Лёгкий плот, нагруженный тяжёлыми мужчинами, потеряв направляющую, завернулся сначала вправо, затем влево и метнулся вниз по водам Ильменки.
Равновесие было потеряно, и самый тяжёлый из нас – Боцман – стал терять былую уверенность и пластику венецианского гондольера, несмотря на опьянение ему всё-таки, в некоторой степени, присущую. Боцман вдавил плот под себя и, недолго пробалансировав, плюхнулся в воду. Наше судно теперь качнулось в другую сторону, и без лишних усилий воды Ильменки смыли и меня.
Лабиринты стен. Лабиринты ведут через кусты жимолости, роняющей первые слезы. По солёной от жары почве растекается жирная яблоневая смола. Слышен смех из скворечников, повёрнутых на север. Осока жмётся к берегам, склоняется в поисках своего отражения солнце над прудом, в котором никогда никто не жил, кроме ансамбля фиолетовых суккубов. Ледовитый цветник стряхивает берёзовые опилки с висков грядущего века. Динамит. Знобит. Серебрится. Произрастает. Глупо оставить семена здесь, под присмотром низких проводов и почти уничтоженного кариесом тротуара из невероятного змеевика. Валаам. Пиршество. Магниты. Надо было делать что-то. Я наконец вынырнул и, сориентировавшись по краешку дядюшкиного домика, погрёб к берегу. Вдруг силы закончились и нестерпимо захотелось просто дышать. За горло схватила сильнейшая в своей бесполезности обида от невозможности сделать это. Руки вдруг потеряли управление и двумя плетями повисли, собирая водоросли. От страха я успел даже прийти в себя и успокоиться мыслью: «Здесь неглубоко».