Рубедо
Шрифт:
— К тому же… здесь?
— Да, да, — дрожа, отвечал Генрих. — Это совсем несложно. Но поскорей!
Пальцы у кучера были грубыми, заскорузлыми и столь же ледяными, как у Генриха, однако, он управлялся ими гораздо ловчее. Насколько же проще жить, когда по жилам не течет огонь! И Генрих думал: а что, если бы он родился вовсе без рук? Думал: а если бы умер в ту грозовую ночь? А потом, почувствовав прокол, не мог думать уже ни о чем: тьма нигредо сменилась мутной белизной, а белизна стала кровью и, клубясь под поршнем, хлынула в него, как в колодец. Упав на плечо кучера,
Сознание вернулось к нему вместе с ощущениями влаги на коже и причитаниями:
— Ваше высочество! Да что же такое? Ах, Господи! Вы только не умирайте!
Генрих открыл глаза.
Дома-надгробья все так же обступали со всех сторон, но наверху, меж ними, чернело выглаженное зимнее небо. С него торжественно и тихо летели снежные мотыльки — их крылья льдисто искрились в пульсирующем газовом свете.
— Пресвятая Дева Мария, заступница! — продолжал всхлипывать Кристоф. — Господь всемогущий и все архангелы его! Что ж, ваше высочество? Плохо вам?
— Хоро-шо… — улыбаясь, прошептал Генрих, стеклянно вглядываясь в шевелящуюся мотыльковую тьму.
— Дурак я, дурак! — каялся кучер, набрасывая ему на плечи пропахшее табаком и конским потом пальто. — Ведь говорили мне глаз не спускать, да разве вам поперечишь? Я уж вам щеки снегом растер, чтобы вы поскорее очухались. А то, грешным делом подумал, что вы, ваше высочество, того… околели!
— А если бы и умер? — рассеянно ответил Генрих. — Что тогда? Ты бы расстроился, мой милый Кристоф?
— Расстроился? Да я бы себе в голову пулю пустил! Не уберег Спасителя! Едва своими руками не сгубил!
— Сейчас или через семь лет… В грязной подворотне или на костре… Да есть ли разница? — он попытался подняться. Тело казалось одновременно тяжелым и легким, мысли — путанными и прозрачными. Снежные мотыльки садились на его окоченевшие губы и таяли, умирая. — В конце концов, исход один… Не это ль цель желанная? Уснуть и видеть сны…
— Ах, Господи! Конечно, разница пребольшая! — Кристоф, пыхтя, помог ему подняться. — Ведь вы Спаситель наш! Надежда всей империи! А околеете сейчас — кто спасет тогда нас, несчастных?
— А меня? — спросил Генрих. — Кто спасет меня, Кристоф? Да и хочу ли я кого-то спасать? — Перехватил испуганный взгляд кучера и, опомнившись, искусственно рассмеялся. — Я пошутил, любезный! Ты видишь? Я улыбаюсь! Давай же веселиться! Ночь в полном разгаре, и рядом наверняка есть хороший кабак!
— Домой бы, ваше вы… — заикнулся было Кристоф. Но Генрих упрямо тряхнул головой.
— Нет, нет. Я не вернусь… Там отвратительно душно! И холоднее, чем на авьенских улицах. Хотя исправно топятся все печи, а все равно… — он зябко передернул плечами и повторил: — Нет, ни за что! Уж лучше угощу тебя шнапсом, а ты споешь одну из тех песенок, которые любишь насвистывать по дороге.
— Да, ваше…
— Не называй меня «высочеством», — быстро добавил Генрих. — Сегодня я гуляю инкогнито, поэтому зови меня Феликс.
Приняв от Кристофа его картуз, натянул до самых бровей.
Генрих не помнил, бывал ли он в этой части Авьена: зима меняла облик города, словно в преддверии
— За ваше здоровье, герр Феликс! — провозгласил кучер и, качнув стопкой, влил содержимое в глотку.
Генрих последовал его примеру и, сколь бы ни был силен выбивающий слезы сивушный дух, даже не поморщился. Однако со второй стопкой повременил: недавняя доза морфия не располагала к пьянству. Комната и без того расплывалась перед глазами, накатывала сонливость, в ушах шумела кровь, отзываясь на аккордеон и музыкальное посвистывание Кристофа в такт припеву:
— Милая Розамунда! Подари мне сердце! Подари мне сердце и скажи мне «да»! Милая Розамунда! Не спрашивай маму! Мое сердце любит только лишь тебя!— Что я говорил, Кристоф! — восторженно прокричал Генрих, оживляясь. — Вот тебе народная мудрость: если любишь — не спрашивай никого, даже собственную мать, верно?
— Верно, ваше выс… герр Феликс! — поддакнул кучер и снова принялся за свист, отбивая ритм пальцами.
— Ей не нравится моя жизнь, — с горечью продолжил Генрих. — Не нравятся моя жена и мои любовницы! Но я терпел довольно! — ударив кулаком о стол, так, что подпрыгнул графин, велел: — Кристоф! Проси у кабатчика бумагу и перо! Немедля!
И сам откинулся на спинку скамьи, выравнивая сбившееся дыхание и бормоча под нос:
— Женщина с сомнительной репутацией? Однако! И до сих пор ни весточки… Какая наглость!
Кучер вернулся, разложил перед собой стопку листов.
— Пиши, — сказал Генрих. — «Дорогая моя Маргарита! Прошу вас почтить меня своим присутствием на большом рождественском балу в Ротбурге…» — и, вспомнив, осведомился: — Ты ведь следил за тем особняком на Лангерштрассе?
— Хе-хе, а то как же! — отозвался кучер, царапая листок.
— И что же баронесса?
— Сперва ездила в полицейский участок, а после — в собор святого Петера. Потом вернулась домой и более не выходила…
— В собор и участок? Прекрасно! — Генрих стиснул ладони, усмиряя полыхнувший огонь. — Порви это, Кристоф! Пиши так! «Баронессе фон Штейгер лично в руки! Властью мне данной, приказываю…» слышишь? Подчеркни это слово! «…приказываю явиться на большой рождественский бал в Ротбурге! В случае невыполнения приказа к вам будут применены меры особого взыскания!» Написал?