Рубеж
Шрифт:
– Батько ваш за вами шел, панна Ярина. Вызволить хотел, и вызволил, когда б…
Панночка молчала. В свете единственной свечки желтое Яринино лицо вдруг показалось Гриню совсем мертвым – будто он, чумак, над покойницей сидит, призванный всю ночь читать молитвы; похолодев, он перекрестился снова.
– Когда б пан Станислав не спутался, прости господи, с лукавым, и… куда занесло-то нас?
– То не пан Станислав, – сказала сотникова, не открывая глаз. – Пан Станислав помер.
«Бредит», – подумал Гринь.
На
– Пан Станислав Мацапура-Коложанский весь век просидел под замком, в подвале. А тот людоед – не человек вовсе, а диавол во плоти. Оттого и шабля против него бессильна, и пуля!
Точно, бредит. Гринь и в третий раз осенил себя крестом.
– Что ты, чумак, все крестишься, ровно баба или чернец? А много тебе дали за душу твою? Золотом заплатили или еще чем?
Мог ли Гринь ослышаться? Конечно, мог, ведь сотникова едва шевелила губами.
– Панна Ярина!..
Молчит. Уголки рта приподнимаются в улыбке – кто знает, что там сотниковой в бреду привиделось?
Свечка, давно уже трещавшая, догорела до пня.
За маленьким квадратным оконцем разливался серый рассвет.
Что он помнил?
После той ночи, когда соседи собрались на площади перед церковью, когда отец Гервасий читал «экзорцизм» над орущим младенцем, единоутробным Гриневым братом… Когда ударили каменья, когда на помощь не Господь пришел – явились страшные заброды во главе с паном Рио… а потом, как избавление, появилась вот эта панночка с сивоусыми черкасами, одноглазым татарином и бурсаком в окулярах.
И вздохнуть бы Гриню, попустить все как есть. Пусть бы ехали, забирали «чортово семя», сам ведь не знал, как избавиться от братца, – а тут такая оказия! Забрали бы младеня, Гринь бы в церкви покаялся, замолил бы грехи. Глядишь, Оксанин батько и смилостивился бы, тем более что хата у чумака хорошая, и деньги есть, а грехи отпускать – на то поп имеется.
Нет! Кинулся в ночь за малым дитем, за проклятым чортовым отродьем, а все-таки кинулся, потому что мать любистка наготовила, чтобы малого искупать, а они его – каменьями хотели… а потом схватили и увезли невесть куда, кто знает зачем, и не для доброго дела, ох, не для доброго…
Дурень ты, чумак. Лучше бы в степи сгинул!
Что он помнил потом? Дальше – все как туманом подернуто. Черные глаза навыкате, рыжеватые пейсы – пан Юдка все наперед видит, все наперед знает, про то, что соседи хату спалят, он еще когда сказал… А соседи спалили-таки, и бедную Гриневу мать из мерзлой земли вынули, а пан Юдка еще тогда, впервые Гриня повстречавши, все это знал. И потом, помнится, как рядом встанет, как в глаза посмотрит, – все припоминается. Колган, Матня и Василек, трое на одного; Касьян и Касьянов отец, дьяк, поп, взгляды, камни, «экзорцизм»…
И самое страшное… Как затрещала, поддалась домовина, запечатанная по обычаю до Страшного суда, – а Ярина Киричиха
Простишь, чумак?
Святой, может, и простил бы. А Гринь – он что, он не святой!..
Хотелось по-волчьи выть в потолок – но сотникова заснула наконец-то, и Гринь боялся ее разбудить.
…Нет, не ляхи и не татары. Странный народ; и село вроде бы как село, а только выборный ихний в деревянной короне разгуливает. Церкви вовсе нет, бабы ходят простоволосые, мужики наряжаются в цветное и украшают себя стеклянными цацками. В ставку, говорят, какой-то бука живет – все Гриню твердят, чтобы не совался к тому ставку. Рожи строят, зубы скалят, изображая злость неведомого водяника. Гриню-то что? – в перевозчики не нанимался.
А нанялся к теточке-травнице, вроде как милость отработать. Топор – он и в пекле топор, а печки и на чортовых куличках дровами топятся. Гринь никакой работы не боялся, опять же, пока топором машешь – голова свободна, и ненужные мысли удобнее гнать.
Одно плохо – слаб стал, и бок болит.
А сотникова одну ночь в бреду пометалась, а потом на поправку пошла, да так быстро, что даже теточка-травница диву далась. То ли здоровье крепко у Ярины Логиновны, то ли здешний климат, как говаривал дядька Пацюк, «в пропорции»… День-другой – и встанет. Хотя ходить без костыля долго еще не сможет, а то вовсе охромеет – ловко подрезал сухожилия пан Мацапура-Коложанский.
Ну вот. Опять. Гринь устало опустил топор; закружилась голова, заболела недавняя рана.
Всякое болтали про Дикого Пана, а он, дурень, не верил! А когда сам увидел своими глазами, как в зале, кровью залитом, стены корой поросли, вместо потолка – ветки сплелись, и мары в ветках мечутся, дождь идет и грязь под ногами, свет и голоса, а пан Станислав, про которого сотникова говорит, что он чорт – этот самый пан приставляет обломок шабли к тонкой братиковой шее, и мертвая мама, невесть как случившаяся рядом, неслышно вскрикивает: «Ай, Гринюшка, убереги!..»
Померещилось?
Кабы под локоть не поддерживали – не дошел бы Гринь до того зала. Страшно было, и ноги подгибались. Не успокоилась мама или лишилась покоя, когда из труны доставали. Кабы не она – не угодил бы Гринь вслед за Мацапурой в серую слякоть, не провалился бы сквозь железный плетень…
Железный плетень! Вот как все это было: проломанная ограда, пан Станислав с братиком под мышкой, голое тело сотниковой под ногами… Пан Рио и пан Юдка, а снаружи палят и палят… Или это гром?! Подхватило сырым ветром, кинуло в яму: «Ай, Гринюшка, убереги!..»