Руина
Шрифт:
При этом имени связанный рванулся и захрипел.
— Да стойте, люди добрые, стойте! Я ведь до Ханенко и послан…
— Как? От кого? — вскрикнули разом казак и Тамара.
— От Самойловича.
— С чем и куда? — взглянул ему строго в глаза Тамара.
— В Чигирин тайком… по дороге… передать кое-что одной пани, а оттуда к Ханенко… с листом.
— Доказательства!
— А вот, — и нищий вынул из-за пазухи завязанный в тряпку дорогой перстень с гербом и инициалами Самойловича.
Тамара взглянул на перстень и сразу же изменил тон:
— Развязывай его: это свой! — приказал он казаку.
В то время, как Тамара, рыская в окрестностях Чигирина,
Итак, повторяем, в Каменце было хотя и тесно, но совершенно спокойно; беспечный обыватель не предполагал даже, что грозные вражьи силы уже надвигались стремительно к стенам крепости. С одной стороны изолированное положение Каменца, стоявшего на утесе, опоясанном кольцом пропасти, затрудняло свободные сношения города с внешним миром, а с другой — господствовавший в окрестностях ужас удерживал любопытных в мурах, и заключенные пребывали в блаженном неведении, убаюканные обещаниями Собеского и уверениями начальников гарнизона.
Июль истекал. Стояла невыносимая жара. Раскаленные каменные дома и скалы дышали зноем; неподвижный воздух был переполнен какой-то гарью… даже вечер и ночь не охлаждали его, и лишь под утро тянуло иногда из глубокого оврага живительной влагой. При тесноте и скученности построек, в Каменце не было при домах, за исключением комендантского, ни цветников, ни бульваров, а все огороды и сады находились за пропастью, на фольварках, куда теперь никто не показывал и носа. А потому вечером, после захода солнца, все, что только могло двигаться, высыпало из душных помещений и теснилось огромными группами на площадях, валах крепости, на двориках и на висящих над обрывом балконах…
Съехавшаяся и сбежавшаяся шляхта вскоре забыла гнавшую ее по пятам опасность и предалась беспечно всякого рода забавам и вожделениям. У каждого защитника «ойчизны» была одна забота — провести весело сегодняшний день, а о завтрашнем мало было печали. Магнаты, конечно, давали разгулу почин, устраивали пиршества, оргии, кормили и поили мелкую шляхту, оставляя без внимания лишь простой, серый люд, валявшийся впроголодь по подвалам…
У коменданта Лянскоронского каждый вечер собиралась каменецкая знать — и седоусая старшина, и молодежь…
Собирались они подышать чистым воздухом в единственном садике, расположенном на краю страшного обрыва, опорожнить несколько кубков мальвазии и венгерского, повечерять всласть, поделиться новостями дня и поухаживать за целым роем пышных панн и паненок, слетевшихся на то время в Каменец; среди этого роя выделялась, бесспорно, сама хозяйка, дочь коменданта, красавица Ядвига.
Лянскоронский в эту зиму был назначен комендантом Каменецкой крепости и должен был туда переехать весной со своей единственной дочерью. Сначала, после шумной, пестрой жизни в Варшаве, уединенный Каменец показался Ядвиге настоящей тюрьмой, но потом она несколько свыклась со своим заточением, сознавая, что это оплот отчизны и что священный долг обязывает ее, патриотку, полюбить этот оплот и беречь его пуще глаза.
Ядвига, оставшись с ранних лет сиротою, развилась не по–женски, в обществе преимущественно мужском; рано стала она понимать общественные невзгоды, приучив свое сердце быть отзывчивым к страданиям отчизны. В этом направлении наиболее на нее влияли — искренний патриот отец ее Лянскоронский и увлекающийся мечтатель Владислав Фридрикевич; последний часто бывал в их доме и оказывал Ядвиге сердечное влечение. Сиротка почувствовала сразу к дяде Владе горячую привязанность, которая, наверно, перешла бы в более пламенное и нежное чувство, если бы Фридрикевич не оставил Варшаву; дела службы его вызвали на Волынь. Ядвига плакала и тосковала о своем наставнике–друге, и эта тоска отчасти примирила ее с Каменцем, так как он все-таки был ближе к Волыни, чем Варшава… Какова же была радость Ядвиги, когда, вскоре после их переезда, появился в Каменце и Владислав Фридрикевич! Стремительная в своих поступках, неудержимая в порыве, Ядвига бросилась в объятия другу детства и тем смутила его, встряхнув весь его внутренний мир…
Эта вспышка молодого чувства тронула до глубины души Фридрикевича, но вместе с тем и уязвила его открытую рану. Таинственное знакомство Владислава с Галиной, необычайное увлечение красотой ее, фантастическое похищение красавицы и трагическая развязка венчания — легли тяжелыми, неизгладимыми следами на его сердце; он стал думать лишь об одном: как бы отомстить своему оскорбителю и скрыть от света свой позор.
Само собою разумеется, что Фридрикевич появился в Каменце в качестве холостого, свободного кавалера, готового в разгуле топить свою молодость; схизматский брак был для него юридически недействительным и не мог стеснить его свободы, — он и сначала относился к нему, как к кукольной комедии, а теперь и подавно. Но несмотря на стремление заглушить в чаду оргий свой позор и тоску, это ему не удавалось, и он часто среди кликов веселья сидел безучастный, угрюмый, склонив на грудь охмелевшую голову.
Знакомые и товарищи замечали эту перемену в характере прежнего беззаботного весельчака Владислава и говорили, что он в кого-нибудь влюблен; сама Ядвига тешила себя этой мыслью и была счастлива.
Теперь она сидела с своим Владиславом на узенькой скамеечке, стоявшей на краю утеса, под густыми ветвями акации. У ног их чернела бездна, противоположный берег ее скрывала висевшая над ней мгла, в глубине мрака мерцали, словно тусклые звездочки, огоньки фольварков; над черной бездной склонялся необъятный темно–сапфировый купол, усеянный такими же, но только не тусклыми, а сверкающими огоньками. Владислав и Ядвига, погруженные в свои думы, молчали; им казалось, что они плывут над безбрежным простором в область неведомой тьмы, жуткое чувство, охватившее их, умерялось лишь прикосновением плеча к плечу и руки к руке, ощущавших согласное биение их сердец.
Невдалеке от этой пары на веранде происходил довольно крупный разговор, но для задумавшихся мечтателей смысл его был не ясен, — их слух улавливал лишь переливы то смолкающих, то возрастающих звуков.
— Ну, панове, — горячился Лянскоронский, держа в руках какое-то письмо, — как же теперь нашему гетману Собескому верить? — Уверил нас, что епископ краковский поставит нам на свой счет шесть тысяч жолнеров, а теперь я вот сейчас получил от его милости извещение, что он сможет препроводить к нам не более пятисот человек. И когда еще сможет? Так вот какое у нас дело.