Руина
Шрифт:
Черница бросилась ее утешать, успокаивать, но долго не прекращались бурные рыдания, и узница билась у ней на груди, как подстреленная горлинка… Наконец это прорвавшееся горе утомило расшатанный молодой организм, и узница мало–помалу притихла.
— Скажи мне… Богом молю тебя… Матерью Божьею заклинаю… — промолвила прерывающимся голосом несчастная. — Долго ли меня так будут терзать? До смерти ли присуждена мне эта каменная могила?
— Ох, не знаю, истинно говорю, не знаю: про то ведомо лишь святой матери игуменье да еще преподобной матери Агафоклии.
— Это той старой ведьме,
— Ой, не говори так… грех!
— А отчего же она ко мне не приходит? Отставили?
— Заболела преподобная мать Агафоклия…
— А! Заболела? Это от лютости… она и тут от лютости да от бешенства как закашляется, бывало, так аж посинеет…
— Ой, какие слова! — всплеснула руками черница и закрыла ими со страху глаза…
— Жестокие? Такие самые, как и она мне шипела! Сколько от нее Я наслышалась и леденящих угроз и проклятий, так что же дивного, если я рада, что палача своего запеклого не буду видеть?
— Может, Господь Бог еще воздвигнет ее…
— На горе мне? Ну ее к лиху! Скажи лучше, что там нового у вас есть?
— Да ничего такого… Девочка вот одна на днях прибежала… Пан какой-то хотел окрестить в польскую веру, что ли, ну, она и вымолила у святой нашей неньки приют здесь и защиту; приняли ее в монастырские служки.
— Ах, отчего меня не сделают служкой? Я бы все работы, самые низкие, взяла на себя, только бы не сидеть здесь взаперти… в темноте…
— Потерпи, сестра; может, тебя и держат на замке из страха, чтоб ты над собой какого греха не учинила, а как уверятся, что ты стала смиренной, покорной да тихой, то, конечно, над тобой сжалятся и выпустят тебя. Сюда вот, я знаю, сажали за провины большие, так не на век, а на некое время — до покаяния… одначе вот и я через тебя, бедную, согрешила, нарушила приказ строгий и болтаю… Ох, прости, Господи, лукавую рабу твою!.. Не вводи ты, голубка, меня во искушение… Слов пару перекину, а больше и не выпытывай… Ну, оставайся с миром!
— Стой! Одно только еще слово! — завопила жалобно узница. — Скажи мне, светит ли у вас солнце, или так же мрачно на монастырском дворе, как и у меня в этой могиле?
— Ох, моя лебедочко, все про волю да про широкий свет думаешь! Ходит, ходит по небу светлое солнышко, не потухло: ясный день у нас, изморозью, как серебром пушистым, приукрашены все деревья, играют самоцветами, искрятся на свету золотом.
— Спасибо, спасибо тебе… Я буду думать про все это и думами тешиться.
— Ну, Бог с тобой; я еще навернусь… принесу масла… и лучший какой кусочек тебе, голодной, — добрая черничка опустилась в отверстие и закрыла за собой крышку.
С этого дня, благодаря снисхождению монашенки, заключение затворницы было облегчено: она стала получать лучшую пищу и постоянный свет лампады, да и самая башня стала отапливаться старательнее, а главное, новая надсмотрщица перекидывалась с ней ласковым словом и сообщала некоторые новости: то о том, что крупу нашли рассыпанную в неуказанном месте и что подняты по этому поводу розыски; то о том, что дров уже нет и что преподобная тетка Агафоклия заказала монастырским селянам порубить стосы, что стоят на черном дворе; то о том, что прибылая служка дикая какая-то, боится купели, от всех прячется и только разговаривает с молодой черничкой Фросиной, обо всем у нее расспрашивает: кто здесь находится, в какой келье кто живет, кто в чести, кто в опале, сажают ли тут под замок — про все, про все интересуется девочка…
Что-то непонятное, беспричинное заставило при этом известии вздрогнуть сердце затворницы: шевельнулось ли у нее какое-либо подозрение относительно новой служки, или простое совпадение, что кто-то интересуется даже затворницами, затронуло ее наболевшие раны; она не могла уяснить себе, но почувствовала только подкравшуюся к ней радость.
— А где же эта девочка? Тут она и останется? — загорелась любопытством затворница.
— Тут, тут… святая мать игуменья оставила… а теперь вот приставила ее к больной тетке Агафоклии; у нее, значит, она на полном послушенстве.
— А Агафоклия эта еще не померла?
— Господь с тобой! — перекрестилась монашка. — Ее преподобной мосци, хвалить Бога, лучше… она уже встает и прохаживается.
— Значит, нет ко мне милосердия у Бога, или уж такой тяжкий, незамолимый грех лежит на мне, что нет ему прощенья, — заломила руки в отчаяньи затворница.
— Не убивайся, сестра! — откликнулась черница сочувственно. — Быть может, что, по слабости ее, меня оставят при тебе на послугах… Коли не промолвишься, что я тебе мирволю…
— Нет, нет! Когда бы только Бог сжалился!
Но, несмотря на горячие мольбы затворницы, дней через пять явилась к ней, в эту келью–тюрьму, прежняя ее старая дозорщица; ее глаза запали в темные ямы орбит и оттуда едва блестели, но уже не злобным огнем, а тихим, умирающим; желтые щеки глубокими складками обтянули кости лица, напоминавшего теперь мертвый череп; с хрипом вырывалось из тощей груди старухи затрудненное дыхание, а движения были так бессильны и шатки, что можно было опасаться, чтоб не рассыпался сразу этот скелет. За старухой шла прислуживавшая во время отсутствия ее черница и какая-то девочка, длинноногая, в послушницком подряснике.
— Ну, вот я и навестила тебя… привел Господь! — заговорила после долгой отдышки старуха, усевшись на табурете. — Ты, верно, уже хоронила меня, а я вот и пришла…
Затворница стояла молча, опустив глаза, и только легкая, пробегавшая по ее телу дрожь обнаруживала охватившее ее волнение.
— А что она, как в это время вела себя? — обратилась старуха к монахине.
— Смирилась, молчит все да вздыхает… сокрушается, видимо, о грехах… Бога молит, — ответила та отчасти подобострастно.
— Ох, дал бы Бог! — вздохнула старуха. — Горда она очень, кичится своим знатным родом… Ох, коли ты хочешь хвалиться им, то и шануй его, чтобы и пальца никто не мог подложить, а то… — она опять вздохнула и подняла набожно глаза к небу.
При последних речах старухи бесстрастное вначале лицо девочки вдруг оживилось, глаза расширились, заискрились и стали бегать по келье, останавливаясь иногда пытливо на затворнице.
— Да, — продолжала старуха, — все мы под Богом, все пред Его нелицеприятным судом будем… все! И «не весте убо ни дня, ни часа»… А что тут весьма холодновато? — прервала она речь и начала тереть свои костлявые руки.