Рукопись, найденная в чемодане
Шрифт:
Истина в данном случае явилась в виде простого воспоминания. Я увидел мою дорогу в школу. На восьмом десятке я пробуждаюсь в сиянии прохладного серебра, печально шагая по тропинке, которая семьдесят лет тому назад вела меня за парту. Я не помню каждой травинки, каждой рытвины, каждого пыльного клочка сухой земли, но зато помню каждый поворот и открывавшуюся за перекрестком аллею.
Но почему? Это же такие мелочи. В конце концов я был схвачен отступающими немецкими войсками, стекавшимися к центру Берлина. Каждый солдат был как будто жестко выгравирован иглой Дюрера, каждый был таким усталым, трагическим и просветленным, что я почувствовал,
Но Берлин пал прежде, чем наш двор оказался заполнен пленными, и я еще раз оказался спасен безотчетным замедлением движения времени. В те ночи, пока я ждал казни, луна поднималась словно для того, чтобы сиянием проводить нас из этого мира. Она проявлялась так настойчиво в неоспоримой своей красе сквозь клубы дыма и пыли, оставленные дневными бомбежками, и безмолвно продвигалась в неподвижном ночном воздухе. Луна служила нам утешением, посланным из иных миров, в то время, что мы полагали своими последними земными часами.
Почему же в таком случае, когда я сегодня проснулся, тот же лунный свет вызвал в памяти не ночи падения Берлина, но мой путь в школу? Можно было бы подумать, что при таком обилии воспоминаний о великих событиях столь незначительная вещь должна была давно забыться. Весь мир наблюдал агонию Германии, но никто не следил за одиноким ребенком, спешащим в школу, по крайней мере, никто не следил за мной.
Я не могу этого объяснить, но первые воспоминания, первые чувства, первая любовь – когда жизнь была чиста и ничем не отягощена – это то, что будит тебя по ночам, когда ты стар. Возможно, это происходит потому, что ныне я снова слаб, как тогда, в детстве, и беспомощен.
Точно так же, как бывало тогда, я проснулся в лунном свете, быстро оделся, прижал к себе чемоданчик с бумагой и ручкой и пошел по темным тропинкам среди деревьев, совершенно один. В этот утренний час птицы еще не поют, но вот-вот начнут выводить трели. Я помню такие мгновения. Это действительно славное время, полное предвкушений. И если память меня не подводит, для семилетнего мальчика путь по таким темным тропкам требует некоторого мужества.
Сегодня я оказался в парке настолько раньше обычного, что мне пришлось дожидаться рассвета. Пока я сидел там, луна опустилась очень низко и погасла в море, вслед за тем несколько минут на небе мягко мигали звезды.
Хоть я и рад был созерцать покой и безмятежность, но в тот час я присутствовал там с некоей шпионской целью. Я изменил свой маршрут и время прихода, подчиняясь какому-то властному, но необъяснимому предчувствию. Когда за мной охотились наемные убийцы, их появлению предшествовали легкие эфирные волны, нежные, как звездный свет. Смерть ступает неслышно, но если постараться, то можно почуять ее приближение издалека.
Я изменил свой маршрут и пришел в сад до рассвета, чтобы, явись кто-нибудь туда позже, я увидел бы его первым – при том условии, что не буду склонен над этими страницами. Моим глазам требуется теперь около минуты, чтобы, оторвавшись от мелкого почерка и переключив внимание на грузовое судно на горизонте или на убийцу в воротах парка, вновь обрести зоркость. Хотел бы я знать, как
Вскоре после восхода, как раз когда солнце начало разогреваться, мое сердце подпрыгнуло, я распрямился и увидел малыша, бегущего по тропе. Он подпрыгивал, как ягненок, так что его ножки двигались, будто венчик для взбивания яичных белков. Интересно, их еще производят? Мне не приходилось их видеть с тех пор, как затонула «Лузитания».
Увидев ребенка, я сразу подумал, что это мой собственный. Так оно и было. Марлиз попросила Фунио по пути в школу передать мне сообщение. Никто не может взобраться на эту гору быстрее и легче, чем Фунио. Когда он предстал передо мной, то почти не запыхался, хотя всю дорогу одолел бегом.
На спине у него был ранец, а одет он был в привычные свои шорты и рубашку. Он уже не такой, каким был совсем маленьким, когда, бывало, вдруг забывал обо всем на свете, бросал все занятия и, прильнув к моей груди, изо всех сил обнимал меня своими ручонками. Теперь объятия случаются только при встречах и расставаниях, и он чуть не плачет – знает, что в скором времени ему предстоит меня потерять.
Но он забывает об этом, и глаза его так и сияют, когда он начинает лопотать как заведенный по-английски или по-португальски, о чем вам только угодно.
Большинству детей в его возрасте вручили бы для передачи записку, но только не Фунио, который запоминает сообщение любой длины дословно. Если дать ему Американскую конституцию, он может ее полистать, взбежать на гору и тут же повторить как по писаному.
Как-то раз Марлиз попросила его доставить информацию по ряду счетов из ее банковского отделения в другое. Он запомнил их номера. На тот случай, если его схватят индейцы и станут пытать, он, чтобы не выдать вкладчиков, разделил номера на 7,35, если они оканчивались четной цифрой, и на 11,34, если последняя цифра была нечетной. С этой информацией он побежал по улицам и, достигнув места назначения, все в точности воспроизвел.
– Мама просила тебе передать, что, со слов парикмахера, кое-кто кое о ком расспрашивал.
– В Нитерое?
– В Нитерое. Парикмахер проследил за ним до города. Он остановился в отеле. Урод с косичкой, нос плоский, а еще у него серьга и плечи широкие. Да, у него турецкий паспорт.
– Турецкий паспорт можно купить на каждом углу, – сказал я.
Поскольку малыш Фунио знал о наемных убийцах, он начал плакать.
– Фунио, Фунио, – сказал я, усаживая его к себе на колено. – Я никого не боюсь. Смотри.
Я вытянул руку. Она была твердой как скала. Пусть мне и восемьдесят, но руки у меня не дрожат.
– Не беспокойся, – велел я ему, – я сам все устрою.
Но он не утешился.
Я вынул свой «вальтер» и вложил ему в руки.
– Фунио, я был на войне, да и не только на войне. Я знаю, как им пользоваться, и не боюсь. Мне даже полегчало немного, потому что я ведь, можно сказать, всю жизнь попадал то в передряги, то в перестрелки.
– Все равно, – прошептал он.
Что я мог ответить? Я поцеловал его, и он поскакал вниз по длинной тропе в школу. Мне никогда не удавалось сказать ему, как сильно я его люблю, но, наверное, так оно и должно быть, потому что слова не могут выразить всех чувств, а поступкам моим скоро придет конец. Когда-нибудь, как это бывает с сыновьями, он меня поймет.