Рукопись, найденная в чемодане
Шрифт:
Я ждал и ждал, и как-то раз мне пришло в голову, что эта искра может никогда не появиться и что я в конце концов могу превратиться в недо-Осковица. Через несколько десятков лет (то есть в нынешнее время) я буду потрясен, как никогда в жизни, оказавшись на пляжном променаде где-нибудь на Кони-Айленде, когда рядом со мной усядется какая-нибудь толстушка-вдовушка и заведет разговор о французском жарком. Разрумянившись и чересчур часто дыша, я поеду на подземке домой, охваченный вожделением и священным ужасом, и воспоминания об этом дне, как и порожденные им чувства, пребудут со мной всю оставшуюся жизнь…
В хранилищах
Вот оно! Я подпрыгнул в воздух, словно кот, ударенный электрическим током. Это открылось мне, когда я сидел у дальней стены отсека 71, отдыхая после поднятия тяжестей. Все сразу встало на свои места. Швед, который работал в Транспортном управлении, занимаясь обслуживанием движения поездов, и выглядевший таким знакомым иезуит, которого я повстречал в «Голубой мельнице», – оба Смеджебаккены. И я, сидевший глубоко под землей в окружении золота жестоких шейхов. Необходимость спасти себя от превращения в Осковица. Видение окончания жизни в одинокой комнатке, затерянной в бесконечности Бруклина. Мужество Смеджебаккена на крыше. Ненависть Смеджебаккена к кофе. И громыхание подземки под золотохранилищем.
Ограбление такого учреждения, как фирма Стиллмана и Чейза, было делом небезопасным, но мне не пришлось долго себя уговаривать. При удаче и божественном руководстве, которые, когда вы по-настоящему в них нуждаетесь, отпускаются вам целыми ведрами, мы со Смеджебаккенами обанкротим этих заносчивых кофеманов. Они ничего не поймут, прежде чем мы не окажемся в неимоверной дали от них, в какой-нибудь чистой и безмятежной стране, где никто и слыхом не слыхал о кофе.
Яд с пузырьками
(Если вы этого еще не сделали, верните, пожалуйста, предыдущие страницы в чемоданчик.)
Смеджебаккена я нашел в «Астории», где он жил под своим псевдонимом Массина. Жена его казалась женщиной работающей и не терпела никакого вздора. Когда она открыла передо мной дверь их скромного неоштукатуренного дома, то выглядела словно адвокат с Уолл-стрит – белый костюм, шарф и брошь, все наивысшего качества. Я предположил, что она только что приехала с Манхэттена, с портфелем флорентийской кожи, полным юридических документов. Это была ошибка, но узнал я об этом лишь много позже.
– Что вам угодно? – спросила она.
Суровость ее была совсем иной, чем у ее мужа. Тот был рожден, чтобы сражаться в титанической битве, в чем ему было отказано, и копил силы и могущество для времени, которое могло никогда не наступить, меж тем как она, казалось, была приспособлена для приложения усилий в обычном мире, которому не удалось заинтересовать его.
– Я ищу Смеджебаккена, – сказал я.
Выражение ее лица немедленно изменилось. Услышав прежнюю фамилию своего мужа, она подумала, что я был кем-то из его прошлого, кто, вероятно, мог задеть ее викинга за живое.
– Он на
– Прошу прощения?
– Сегодня вечером Владимир Горовиц покупает рояль. Он отобрал два инструмента и будет играть сначала на одном, а потом на другом, пока не выберет. Такое случается несколько раз в неделю, но вот Горовица мы заполучаем не так уж часто.
– Так он у вас покупает рояль? – уточнил я.
Она посмотрела на меня как на идиота.
– У Стейнвея, – сказала она. – Студия выходит прямо на наш задний двор. Нам немного видно, что там внутри, и у них все время, кроме поздней осени и зимы, открыты двери.
– Досадно, – сказал я. – Какая жалость – лишаться этого зимой.
– Ничего мы не лишаемся, – сказала она; видно было, что у нее начинает скрадываться крайне неблагоприятное мнение обо мне. – Зимой Паоло сидит в студии. Они держат там его шезлонг и стол. Когда он слушает, то пьет чай и грызет сухарики, точно так же, как и летом.
– Какая это честь – быть допущенным… Какая удача – жить рядом с… Как изумительно… – пускал и пускал я пузыри. Это было третьим моим проколом в разговоре с ней.
– Это, конечно, честь, – холодно проговорила она, – но они ему платят.
– Кто платит ему? – спросил я. Четвертый прокол.
– Кто платит? Стейнвей.
– За что?
– За многие годы музыканты привыкли полагаться на его суждения. Все они в этом деле суеверны и не купят рояля, если Паоло не поможет им с выбором. У него великолепный слух. Все началось с Тосканини, который, увидев моего мужа, решил, что у него есть слух.
– Тосканини? – переспросил я.
– Артуро Тосканини, – повторила она. – Это такой музыкант.
Последнее было добавлено из желания хоть немного меня просветить.
– Да, конечно, Тосканини, как здорово!
– Он думает, что Паоло – итальянец, разучившийся говорить на родном языке. «Вся сила вашего разума, – сказал он как-то, – ушла в ваш слух, и это самый превосходный слух на свете!»
Я услышал музыкальные аккорды, доносившиеся откуда-то из глубины дома. Кивая в ту сторону, я спросил:
– Моцарт?
К несчастью, я указывал также и на мраморный бюст Бетховена, стоявший в прихожей. Анжелика начинала терять терпение.
– Нет, – сказала она, – Бетховен.
И повела меня на задний двор.
– Ничего не говорите, пока мистер Горовиц не закончит и не уедет, – приказала она. – Если, конечно, вас ни о чем не спросят.
Я согласился. Она препроводила меня на затемненную террасу, полностью подавляемую громадой фабрики Стейнвея. Фабричные стены из старого кирпича были оплетены плющом и коричневым от ржавчины железом пожарных выходов и запоров ставней, тем старым железом, которое, подобно старому дереву, ободряет не тем, как оно выглядит, но тем, что оно видело. Фабрика эта спокойно пребывала на своем месте, в то время как многое из того, что меня теперь будоражило, давным-давно миновало, и не однажды, а сотню раз. Она терпеливо подставляла себя под слой снега, приносимого зимними вьюгами, она поглощала жар августовского солнца, она выступала в качестве гимназии для десяти тысяч вдумчивых белок в серых фланелевых костюмчиках и служила шпалерами для плюща, для глициний, для всех тех цветов, которые цвели и в ту пору, когда мой отец ухаживал за моей матерью.